Антропологическая поэтика С. А. Есенина. Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций
Шрифт:
А ведь все это сделал один поэт – Сергей Есенин! И при этом он был до такой степени чужд всякого фанфаронства и жречества, что можно было подумать, будто творческий подвиг дается ему легко и просто. [803]
Давняя традиция в буквальном смысле носить на руках героев в какой-то момент вошла в жизнь Есенина. Л. М. Клейнборт передал слова очевидца поэтического вечера в Петрограде в 1923 г.: «Но только Есенин перешел к стихам, в зале водворилась тишина. Кончилось же все тем, что его вынесли из зала на руках». [804]
Однако Есенин был довольно-таки критичен к себе,
Притягательность отрицательного персонажа
Есенин, питая несомненную слабость к «разбойничьей тематике», тем не менее характеризует лирического героя («автобиографическое Я») как наделенного асоциальными качествами лишь в незначительной степени: «Я всего лишь уличный повеса » (I, 165 – «Я обманывать себя не стану…», 1922). Поэт создает отрицательный персонаж методом «от противного» и отграничивает его деятельность от самых страшных преступлений, тяжких смертных грехов: « Не злодей я и не грабил лесом, // Не расстреливал несчастных по темницам» (I, 165 – «Я обманывать себя не стану…», 1922); «Не такой уж горький я пропойца » (I, 179 – «Письмо матери», 1924).
И все-таки поэт подчеркивает унаследованную родовую привязанность к буянству, генетическую предрасположенность к бунтарству, наследуемость отрицательных черт: « Непокорный разбойный сын » (II, 73 – «Пантократор», 1919). Возобновление негативных черт в потомках, их повторяемость в сыновьях и передача из поколения в поколение свидетельствует о «разбойничьем типаже» как одном из воплощений национального типа. Есенин даже усматривал наличие данного свыше человеку внутреннего стержня бунтарства: « Дух бродяжий! » (I, 163 – «Не жалею, не зову, не плачу…», 1921).
В сочинениях Есенина выстроен огромный семантический ряд асоциальных типов, осознающих свое противоречие с обществом и поданных от первого лица: «Только сам я разбойник и хам // И по крови степной конокрад » (I, 154 – «Хулиган», 1919); «Если не был бы я поэтом, // То, наверно, был мошенник и вор » (I, 155 – «Все живое особой метой…», 1922); «Отчего прослыл я шарлатаном? // Отчего прослыл я скандалистом? » и «Я московский, озорной гуляка » (I, 165, ср. 166 – «Я обманывать себя не стану…», 1922); «Чтил я грубость и крик в повесе » (I, 189 – «Ты такая ж простая, как все…», 1923)
Поэтом воспеты активность, напористость, агрессивность, заложенные в детстве и пронесенные через всю жизнь: «Отражается прежняя удаль // Забияки и сорванца » (I, 155 – «Все живое особой метой…», 1922); «Все явилось, как спасенье // Беспокойного повесы » (I, 193 – «Дорогая, сядем рядом…», 1923); «Прокатилась дурная слава, // Что похабник я и скандалист » (I, 185 – «Мне осталась одна забава…», 1923).
Любимый и наиболее частотный персонаж есенинской лирики – хулиган (I, 173, 187, 203, 225, 234). Он возведен до вселенских масштабов и осмыслен на уровне стихии: «Плюйся, ветер, охапками листьев, // Я такой же, как ты, хулиган» (I, 153 – «Хулиган», 1919).
Известно, что отрицательный персонаж всегда активен и потому выглядит более убедительно в художественной литературе. Идеал «от противного» привлекает Есенина как средоточие главных жизненных устремлений – это вечный странник и первооткрыватель, соприродный типаж в стихийных проявлениях мироздания:
Позабуду поэмы и книги,
Перекину за плечи суму,
Оттого что в полях забулдыге
Ветер больше поет, чем кому.
Провоняю я редькой и луком
И, тревожа вечернюю гладь,
Буду громко сморкаться в руку
И во всем дурака валять.
И не нужно мне лучшей удачи,
Лишь забыться и слушать пургу,
Оттого что без этих чудачеств
Я прожить на земле не могу
(I, 161–162 – «Не ругайтесь! Такое дело…», 1922).
Идея «хулиганского позерства» Есенина, многообразно воплощенная им в творчестве, была также неоднократно и по-разному претворена в жизни. Хотя и не возведенная в ранг какого-нибудь определенного обряда, она проявлялась в окказиональном ряженье. Вот как описал характерный случай «хулиганского ряженья» Есенина М. Д. Ройзман в неопубликованном варианте воспоминаний (январь 1926):
Мы стали подыматься по лестнице. Вдруг Сергей наклонился ко мне и сказал, что хочет напугать буфетчицу. Он растрепал свои волосы, «сделался пьяным», и мы, поддерживая его под руки, повели наверх. Увидав буфетчицу за прилавком, он рванулся от нас и «страшным» голосом сказал ей, что сейчас перебьет все бутылки.
Буфетчица ахнула и нырнула за прилавок. Мы засмеялись. Тогда он спокойно подошел к зеркалу, поправил волосы, надел шляпу и, увидав, что буфетчица испуганно смотрит на него, – приподымая шляпу, сказал по-английски: «good bye!».
Буфетчица только руками развела. [805]
Критики возводили «есенинское хулиганство» в тип писательской личины, условной литературной маски, добровольно надетой на себя поэтом в знак наследования исконных национальных традиций бунтарства. Так, А. К. Воронский отмечал в 1924–1925 гг.:
Есть в этом опоэтизировании забулдыжничества нечто от деревенского дебоша парней, от хулиганства, удали, отчаянности, от неосмысленной и часто жестокой траты сил, а это, в свою очередь, связано с нашей исторической пугачевщиной и буслаевщиной. При этом забулдыжничество, юродиво сочетается со смиренностью, молитвой и елеем: нигде нет столько разбойных и духовных песен, как в нашем темном прошлом. [806]