Аплодисменты
Шрифт:
Несмотря на то что я была утверждена, роль директора все еще оставалась для меня как дверь, от которой нет ключа. Я еще далека была от героини и так беспомощна, что руки сами тянулись к сценарию, как к спасению. И я поставила себе задачу — читать сценарий Гребнева «Старые стены» два раза в день. Интересно, но каждый раз я открывала для себя новые, еще буквально утром пропущенные детали. И мало-помалу, по чуть-чуть, по зернышку внутри стал выстраиваться каркас будущего здания. Но совсем не типовой. «Хочу приттить до своего директора з душой нараспашку». Здесь папа прав. «Нараспашку»? Значит, никакого начальственного, директорского тона, властных интонаций. Так: вышла из низов, на родной фабрике прошла все службы, выросла от ткачихи до директора. Она не из «барских деток». Откуда же могут взяться властные и приказные интонации? Тише, все тише, скромнее, глубже и человечнее.
Мое лицо, фигура и походка сами собой изменялись, перестраивались, перерождались. И порой ощущала раздвоенность между той — в мини-юбочке, не отстающей от модных веяний, какой я была в жизни, и той — в простом костюме, в удобных туфлях, с гладкой прической, какой я была в роли.
И, пожалуй, впервые я пришла к мысли, что самое сложное в актерском
Сцену разговора с дочерью снимали прямо в жилой квартире. Гостеприимная семья предоставила для любимого кино свое уютное жилье. Соседи по дому открыто завидовали, и все наперебой приглашали нашу администрацию посмотреть свои апартаменты. Но только поначалу. Когда же, через этажи, люди в промасленных комбинезонах потянули толстые провода, кабели, электрические приборы, штативы, тележки, «бэбики» и реквизит; когда обитателей квартиры выселили на кухню и обязали не очень-то шуметь и поменьше разговаривать по телефону; когда ненужная для съемки мебель была вынесена на лестничную клетку и на балкон, а в передней, ванной и коридорах скромно расположилась половина группы, человек двадцать, — все соседи прикрыли свои двери и только в щель, через цепочку, с любопытством наблюдали: кино… как же это происходит? И когда же, наконец, появятся актеры? На такой случай есть точное кинематографическое выражение: «Там, где студия пройдет, трава три года не растет».
«Не понимаю, — говорит мать-директор, — хороший парень, без пяти минут инженер, ну что же еще нужно?» Это место в диалоге с дочерью, где мы добираемся до проблем ее личной жизни. Все было нормально. Шла себе репетиция и шла. Но на меня как накатилась вдруг тяжесть — ноша не по плечу, ну просто тупик, и мое бессмысленное пребывание вот здесь, в этой квартире, в этом костюме, рядом с молодой актрисой, которая должна быть моей взрослой дочерью. А я — сама ни черта не смыслящая в этой жизни — должна ее поучать с высоты своего жизненного «директорского» опыта и авторитета. Чушь все, вранье! Стыдно. Не могу! Я всем существом воспротивилась произносить этот монолог и сказала об этом режиссеру. У него побелело лицо: «Мне абсолютно безразлично, что вам лично этот текст, эти слова несвойственны. У себя дома вы будете говорить как хотите и о чем хотите. А героиня фильма Анна Георгиевна — не вы, понимаете? Не вы! Она человек другого поколения, другой судьбы, она выросла в стенах этой гремящей фабрики и — уж извините — трюллялизмом никогда не увлекалась. Ее действительно интересует выполнение плана, прогрессивки и обрывность нити. Это она, а не вы». Уж лучше бы он кричал. Можно было бы ответить. А то говорит холодным, ледяным тоном, ой как жутко. «Не буду говорить этот текст». «Перерыв десять минут», — крикнул режиссер. И, чтобы снять неприятную атмосферу, стал что-то весело и возбужденно рассказывать. Как будто ему плевать на меня. Сижу за столом на кухне, соображаю, за что бы схватиться, чтобы не расплакаться. По углам кухни, стараясь быть незаметными, сидели хозяева квартиры. И тоже молчали. Как тянется время. Минута длиной в год. «Может, вам чайку?» — тихо предлагает хозяйка. Что делать? Жила себе худо-бедно, снималась, ну и ладно. Куда занесло, куда полезла, дура… Директор!.. О, какая мука внутри. Не подчинюсь, не буду произносить то, чего не чувствую. Могу обмануть, в конце концов, наиграть. Но это не выход. Да лучше в форточку вылечу, чем выйду, и после того уничтожающего тона «заиграю». «Трюллялизм»?! А ты попробуй поставь картину с «трюллялизмом». Ну что же делать, что делать? Сейчас уже нельзя сказать «не буду». Уже прошло время. Надо было сразу хлопнуть дверью или что-то ответить умное.
А ведь даже наедине с собой не хочу, боюсь сама себе признаться в главном. У героини в тексте: «Он без пяти минут инженер». А все в том же разнесчастном фильме «Карнавальная ночь», в запетой-перепетой песне про «пять минут», я пою: «…Вот сидит паренек, без пяти минут он мастер». Для того чтобы объяснить режиссеру это «без пяти», мне нужно переворошить, приподнять так много… Может, отчасти и прояснилось бы, почему я так боюсь этих слов. Наверное, он бы понял. Но нет, я ему не объясню. Мы слишком далеки от такого откровения. Пусть это будет «каприз актрисы». Ах, если б это была другая роль, я бы переступила через эти «минуты». А режиссер как будто и не слышит, и не чувствует, и ни с чем не ассоциирует эти «пять минут». Я для него вроде как самый настоящий директор. «Боже ты мой, какая же у вас тяжелая жизнь. Я все смотрю на вас, смотрю. Как же вы нервничаете, как кипите. Ну-у нет, теперь кино буду по-другому смотреть. И что, всегда так?» — «Что? Да нет, всегда по-разному». — «Не переживайте, мы все вас так любим, так любим в „Карнавальной ночи“».
Анна Георгиевна Смирнова — ткачиха, мастер цеха, директор. Она могла, даже не один раз, видеть ту же «Карнавальную ночь». И точно так же, как хозяйка этой квартиры сейчас, могла мне актрисе, сказать где-нибудь за круглым столом, после моего выступления на этой же фабрике: «А знаете,
О! Такой тишины не помню ни в одном зрительном зале. Ни в самой глухомани, в самую кромешную темную ночь. Аж в ушах зазвенело, и сразу в обоих. По сто стрекоз в каждом. Только бы не расплакаться! «Мотор!» Дубль я провела с ощущением, что это в последний раз. «Сто-о-о-ап!!! — вскричал Трегубович, подпрыгнул на полметра, сдавил мою руку. — Молодец, снято! Смену закончили». И пошел, напевая очередную свою прибаутку: «Очень соблазнительна Наташенька Левитина». Он в чем-то похож на моего папу. И очень, но просто очень понравился моей маме. Когда, будучи в Москве, звонит нам, он громко и весело с ней разговаривает: «Это Леля? Привет. Как дела?» Мама вся рдеет и, улыбаясь своей довольной улыбкой, раз десять мне говорит: «Звонил Виктор Иванович, и все мне Леля, Леля… Он очень… забавный, очень непростой, правда?» Моя мама его хорошо могла наблюдать на съемках фильма «Обратная связь», куда мы ездили с ней вдвоем. Нет, втроем. Я, мама и мои костыли. В фильме «Мама» я сломала ногу, а в 1977-м, зимой, я начну сниматься у Трегубовича — совсем больной и беспомощной. Но он будет со мной работать, не обращая внимания на мое состояние, как ни в чем не бывало. Он мне даст почувствовать, что жизнь продолжается, что я действую, работаю, живу. Конфликтов у нас больше не будет никогда. Он умный и сильный. Я ему доверяюсь. Он для меня из тех режиссеров, за которым пойду, не читая сценария. Когда зрители спрашивают, какая моя роль самая любимая, перед глазами у меня проходит так много… Я вижу и «пробу», и ленинградский Дом кино, и на мгновение пронизывает холод того конфликта, и заливает такое тепло к этому человеку, который через много лет оживил во мне то, что уже все похоронили. И еще многое, многое вижу, что случилось в том же 1973 году. Я думаю, что надо быть благодарной тому случаю, той роли — всему, что помогло на экране стать самой собой. Несмотря на то, что эта роль внешне так далека от меня, она — моя. Она моя по человеческим и чисто женским нюансам. Вот что оказалось самым странным и удивительным. Вот какие открытия для меня принесла с собой эта роль. В ней мне жилось тревожно и счастливо. «Думаю, что моя любимая роль в фильме „Старые стены“», — и всегда этот ответ зрители тепло приветствовали.
Съемки были в разгаре. Худсовет перестал придирчиво следить за моим исполнением роли директора. Приближался самый ответственный для меня «объект» — кабинет директора. Мы его снимали в настоящем директорском кабинете одной из ткацких фабрик Ногинска. Эта сцена, когда я провожу с начальниками цехов утреннюю пятиминутку. Знаю, что у меня на фабрике будет план. Знаю, что энтузиасты в моем коллективе есть. И они моя опора. За длинным столом моего директорского кабинета, вперемежку с актерами, сидели настоящие начальники цехов. Но мысль о том, чтобы я после смены спела им что-нибудь из «Карнавальной ночи», даже не обозначилась в атмосфере. Мы только сфотографировались на память, но без подчеркивания «ненастоящести» происходящего. Все отнеслись с уважительным вниманием ко мне, как будто я и в самом деле — ну, не директор, конечно, но какой-то все же начальник. Это были самые замечательные съемки. Для души!
17 июня 1973 года. Был жаркий летний день. Июнь — самый любимый волнующий зеленый месяц. В этом месяце идеальное состояние природы для влюбленности. И этого месяца я почему-то ждала уже в тридцать восьмой раз с тайными надеждами. В этом прелестном ногинском июле я только работала и любила свою семью. И больше ничего. Во Дворце культуры снимали свадьбу молодоженов. Снимали ночью, потому что днем во Дворце своя запланированная культурная жизнь. Закончили работу в четыре утра, быстро в машину — ив Москву. Короткий сон, а в девять утра у дома «киносъемочная» со студии «Мосфильм». Еду на съемку к Ташкову, где снимается главная декорация — «квартира Ванюшиных». В 17.30 у студии стоит такси из Ногинска. Снимается режимный кадр: директор Анна Георгиевна Смирнова приходит к работницам в старые казармы-общежитие. Эх, сцена! Снимались сами работницы фабрики и только две актрисы. Все эти женщины годами стоят в очереди на квартиру, кому же, как не им, по-настоящему известно, что это такое. Они забыли про съемку, они обступили меня со всех сторон, они так пытливо всматривались: обманет или доведет дело до конца… Ах, я бы им все-все отдала, всем-всем квартиры, через все невозможные пути, ходы, просьбы, прошения — так на меня, актрису, играющую их директора, смотрели люди, не актеры, у которых актерская задача была их насущнейшей жизненной потребностью. Это одна из самых сильных и достоверных сцен в фильме Виктора Трегубовича. Режим кончился. И опять ногинское такси повезло меня в Москву. Мертвая, прямо в гриме и одежде, повалилась на кровать. Было начало девятого. Звонок. Ах, надо выдернуть штепсель.
— Дочурка, ето папусик! Як ты? Вже пять дней тибя не видев, моя ластушка, мой труженичек. Ты ж не забывай себя так, а то ты… Ты як я. Не могу сидеть без дела. Мы ж з тобою не што и она. Ей усе спать и есть, во порода, ты скажи на милысть.
— Папочка, как ты, как чувствуешь себя?
— Наверна, скоро помру, а она все не верить. 3 утра, знаешь, дочурка, так серце прихватило, ну, думаю, все, девки, война и смерть моя. Потом понапивсь разных лекарств, вроде полегчало. Пошли з Машую и з Лелюю на выборы. Ну, честь по чести исполнили священный долг. Пообедали. Знаешь, дочурка, она як захочить, усе зможеить — такой справила укусный борщ — я сам змолов полных две тарелки. А каклеты полинилася. Каклеты есть отказавсь наотрез — хай ценить мужа. Дочурка, я тибя як отец прошу, ат чистага серца, поговори з Эдикум! Тут кала меня усе мои друзья — и Чугун, и Партизан, ты их знаешь, я тибе за их гаварив, дочурка, будь ласка, поговори з Эдикум!