Аполлон Безобразов
Шрифт:
– Ну, а теперь эдакие цинизмы, да ведь она развратит здесь весь монастырь. Какое бесстыдство! – говорит он вслух и тихо, про себя: «Какая мучительная невинность!»
Ночью аббат не может заснуть. Дивный запах сохнущего сена дышит ему в комнату, как теплая, чисто вымытая женщина, и вот он воображает всех монахинь в костюме Адама и бесчинство на алтаре, как в средневековых книгах, но Терезу почему-то среди них видит одетой. Что это за притча? Наконец, Роберт дремлет, не поняв, вернее, не сдавшись, не сознавшись самому себе.
Новые дни настали для Роберта. Роберт понял: Роберт пропал.
Ночью молодой священник ворочается на жестком ложе, потом, запалив керосиновую лампочку, он читает письма св. Терезы к Иоанну де ла Круа. Почему Терезы? Явно по созвучию имен… и вдруг находит разборчивым почерком, привыкшим писать аптекарские ярлыки, на полях замечания своего предшественника: «Сегодня она слышала высокую охоту, стеклянный шум путешествия лунных духов на кощунственное сборище, однако слов разобрать она не могла. Этот ребенок слишком талантлив, чтобы жить долго».
А дальше: «Лавины останавливаются, жители, неизвестные в крае, указывают дорогу, но не в овраг, как обычно, а подлинно к монастырю, лисицы, невиданные в горах еще дедами, выскакивая из-за кустов, отпугивают от ядовитых ягод, колокола сами приходят в движение, задачи по алгебре сами наутро оказываются решенными.
Необъяснимые отсутствия, беспричинные слезы, а сколько еще скрывается тщательно медитаций, мгновенно появляющиеся и исчезающие стигматы и вместе с тем голоса высокой охоты, страшные кощунственные вопросы, равнодушие к учению церкви. Что все это означает, если не невиданную игру света с тенью и кощунственное содействие великих врагов в угоду неразумному ребенку. Тогда как столько трудов, столько вызовов и приказаний не привели ни к чему и не увидевший даже хвостика ни единого духа погрузился в презрение к Создателю».
Роберт читает, неугомонные рассветные горланы ревут уже за деревянными ставнями, звенит колокольчик почтового автомобиля, и голубыми линиями на закрытой ставне обозначается день. Но что делать? Роберт бросается на колени, и это он, он мечтает о ее совращении, о преступлении обетов, о счастливой жизни среди магнолий Италии. Боже мой, Боже мой, как он наивен!
Боже, Боже, молчание. Забыв молитву, Роберт думает, не меняя положения, но какая будет ее жизнь, кто еще доказал, что это не истерия, самовнушение, нервная болезнь; да, он защитит ее, он спасет ее, – трясется он весь в возбуждении. Он защитит ее даже от Бога.
Петух громко поет в палисаднике, белый день просочился в комнату отовсюду, но что случилось с ним, он не совсем понимает; да, ранняя обедня, «низкая» немая месса, уж не опоздал ли он, опоздал делать – что? Защитить ее от Бога. «У, у, у!» – воет он, сидя на полу и терзая лицо
Кротко раздается стук в толстую дверь.
– Господин аббат, уже пять часов, – говорит тихий голос слепой старухи-гувернантки.
Наконец дверь открывается, и аббат, очнувшись, вскакивает с земли.
«Должно, молился всю ночь», – думает мадам Бригитта, притворно суетясь в комнате.
И снова в молчании, под шум теплого дождя, бьющего по новым стеклам, аббат механически шепчет молитвы, кланяется, приседает, поворачивается, возносит причастие, не замечая, что лицо его, небритое и вдруг пожелтевшее, выражает почти отвращение. Поднявшись с колен, сестра Вероника тихо говорит сестре Пруденсии:
– Eh bien, il ne se fait pas beau pour nous.
– Attends, il se ragera avant sa lecon1.
И обе, многозначительно выпятив губу, переглядываются.
1 – А для нас он не прихорашивается. – Погоди, он будет бриться до наставления (фр.).
Бывают такие осенние дни: желтый лес стоит как бы зачарованный, боясь шелохнуться, чтобы не осыпать на землю яркое свое одеяние, прозрачно и чисто кругом, высокое небо сквозь просветы ветвей, бледное и голубое, кажется, говорите нами; хочется лечь, запрокинувшись, долго слушать, закрыть глаза, умереть. Теплые камни поросли розовым тысячелетником, а между мертвых листьев и хвои важно путешествуют жуки с синеватым отливом; быстрые альпийские ручьи, прячась в зарослях, охлаждают воздух, и дивно слушать в такой день, как медленно и отчетливо из горного селения долетает звук колокола. «Баам» – лето прошло, «баам» – деревья устали, «баам-баам» – ложись, усни, смотри в высокое небо, думай о будущей жизни.
На высокой горной поляне, скрытые в тепло-желтое великолепье лиственниц, неведомо как забредшие на такую высоту, среди нагретых камней и хвои Тереза и Роберт отдыхают на половине перехода к часовне снегов, куда сестры, не без добродушного лукавства или просто как самых молодых, послали Роберта и Терезу обследовать, прибрать и запереть часовню перед зимними месяцами.
Сидя рядом, не слишком близко, но и не слишком далеко, они молчат, зачарованные всеобщим прощальным сиянием, всеобщим торжественным замиранием природы. Тереза следит за белками, высоко задирая голову и стремительно восклицая: «Voyez, voyez, Robert»1; желая указать, где именно, она берет его за руку и его рукою неловко показывает в чащу, и Роберту кажется, что рука его коснулась священного неземного тепла; не могучи вынести прикосновения, он сам отнимает руку и поворачивает голову.
– Voyez, voyez encore!2 – восклицает Тереза, но, видя, что он не следит вовсе, она затихает и вопросительно-печально смотрит на него. Молчание. Наконец, Тереза серьезно, как только дети это умеют, спрашивает:
– Роберт, вы печальны в последнее время, что с вами, вы и бойскаутов своих забросили, и о зимних занятиях не думаете, что с вами, вы сердитесь, Роберт?
1 «Смотрите, смотрите, Роберт» (фр.). 2 – Посмотрите, посмотрите еще1 (фр.).