Арахнея
Шрифт:
— Только еще раз, один только раз, молю я тебя, приложи твою руку к моему лбу, а если и это для тебя слишком много, скажи мне только одно доброе слово, прежде чем все будет для меня кончено. Я хочу только услышать, что ты меня не ненавидишь, как врага, и не презираешь, как собаку. Что тебе стоит это сказать! Только в двух словах скажи мне, что ты сожалеешь о том, что была так жестока со мной!
Она ответила резко и решительно:
— Одна и та же участь ожидает нас обоих. Когда настанет мой черед и глаза мои закроются, тогда высшим наслаждением для меня будет мысль, что они никогда больше не увидят тебя, ненавистный безбожник!
Крик ярости вырвался из груди Лутариуса, и он с такой силой рванул за веревку, которой был привязан к свае, что свая зашаталась. Ледша спокойно отвернулась от него и пошла под навес. В раздумье прислонилась она к одному из
— Ледша! — мягко ответил Гермон и, полный искреннего сочувствия, протянул ей обе руки. Она не обратила никакого внимания на это движение и тоном, в котором звучало непонятное для него самодовольство, проговорила:
— Как, и в несчастье посетил ты меня! Даже здесь ты, слепой, сумел меня найти!
— Охотнее увидал бы я тебя окруженной высшим счастьем, — сказал Гермон. — Но я уже не слепой. Бессмертные вновь даровали моим глазам способность наслаждаться твоей чудной красотой!
Резкий, полный злобы смех прервал его, и с трудом, точно задыхаясь, она произнесла несколько раз:
— Не слепой, больше не слепой…
Есть слезы горя и слезы радости; точно так же и смех, этот спутник радости, вырывается среди отчаяния и страдания. Этот смех отчаяния поразил сердце художника больнее, нежели самый дикий вопль ярости. Когда же Ледша произнесла: «Не слепой, выздоровел! Богат и видит, он вновь владеет глазами!» — тогда только понял он ее вполне и мог объяснить себе ее самодовольный тон, который вначале так удивил его. Не в силах произнести ни слова, он смотрел на Ледшу, продолжавшую говорить, изредка смеясь этим ужасным для его ушей смехом.
— Так вот какова карающая справедливость! Нас, бедных женщин, позволяет она попирать ногами, а сама и пальцем не пошевелит для нашей защиты. Моя месть! Как молила я и преклонялась перед Немезидой! Какую сладость испытывала я от сознания, что моя месть так хорошо удалась! И что же? Все это было только ложь и обман! Слепой вновь видит! Тот, кто должен был погибнуть от отчаяния, тому дозволяют с мечом за поясом присутствовать при нашей гибели, наслаждаться нашим несчастьем! Слушай же, если только эта приятная для тебя весть не достигла еще твоих ушей: я также осуждена на смерть! Но какое мне дело до себя, и разве
При таком несправедливом обвинении негодование овладело Гермоном; схватив ее руку, лежавшую на свае, и глядя ей прямо в глаза, он громко вскричал:
— Остановись, безумная, ни слова больше, а то я буду вынужден вспоминать и думать о тебе как о ядовитой змее и отвратительном пауке!
Пока он говорил, она прилагала напрасные усилия вырвать свою руку; окончив, Гермон выпустил ее. Ледша, пораженная, точно ища помощи, посмотрела на него и едва слышно проговорила:
— Когда-то, ты сам знаешь когда, я была совсем другой. Другой была я и тогда, когда надеялась, что моя месть удалась мне вполне. А теперь! Все, чем я хотела тебя наказать, все это уничтожила Немезида. Между тем отвратила ли она от меня самые тяжкие обиды? Месть же, на которую я имела полное право, и ту отняла она у меня!
Подобно надломанному колоссу, поникла она головой и умолкла. Гермон же почувствовал, как его гнев превратился в сожаление. Тепло и дружески спросил он, неужели ничто не может примирить ее с ним; он готов умолять ее простить ему все дурное, что он ей когда-либо сделал, и будет просить даровать ей не только жизнь, но и свободу. Но Ледша задумчиво произнесла:
— Что мне останется в жизни без ненависти и на что мне жизнь? Какое мне, несчастной, дело до всего остального, что люди считают самыми высшими и самыми лучшими благами?
Гермон сказал, указывая на связанного Лутариуса:
— В обществе этого галла покинула ты человека, законной женой которого была, и в нем нашла, верно, ты замену потерянной любви.
— В нем! — вскричала она громко, тоном бесконечного презрения и отвращения. — Спроси-ка этого негодяя: пусть он тебе об этом расскажет! Мне нужен был проводник, который мог бы увезти меня далеко от нелюбимого мужа. И только потому, что он мог помочь мне, уничтожить твое новое и незаслуженное счастье, осталась я с ним среди его соплеменников. Мне рассказали многие александрийцы, что ты счастливо живешь, утопая в роскоши, а этот презренный обещал мне превратить тебя и твоего богатого дядю в жалких нищих, если удастся нападение на столицу. И он сделал это, хотя знал, что именно ты подобрал его на улице и спас ему жизнь. В его ничтожной душе нет места для благородного чувства. Он желал только обладать мною, но еще сильнее было его желание обладать золотом александрийских богачей. Подлее волка, который лижет руку человека, перевязавшего его раны, оскалил он зубы против своего спасителя. Если он осужден погибнуть здесь от голода и жажды, то это будет только то, чего я желаю! Этот кровожадный хищник не осмеливался даже дотронуться до моей руки. Спроси его сам! Вот он, пусть он тебе расскажет, как я выслушивала его любовные клятвы и уверения… Скорее, нежели допустить, чтобы он, этот безбожник, вызвал вновь к жизни то, что ты так безжалостно растоптал в моем сердце, я бы…
Ее прервал Лутариус, разразившийся целым градом проклятий, но часовой, привлеченный его криком, появился с длинным бичом в руке и заставил его умолкнуть. Гермон спросил Ледшу:
— Так это твоя безумная ненависть принудила галлов напасть на Александрию?
— Нет, — ответила она просто. — После того как нападение было уже решено и его избрали на место убитого предводителя, стали галлы почему-то повиноваться мне беспрекословно; я этим воспользовалась и заставила их прежде всего разграбить твой дом и дом Архиаса. Они должны были, покончив с царскими дворцами, напасть на храм Деметры.
— Итак, — продолжал Гермон, — ты находила, что лишение зрения не достаточная кара для того, кого ты так ненавидела?
— Нет, — произнесла она решительно. — Все, что только может дать хорошего жизнь, кроме зрения, мог ты приобрести за твое золото, тогда как в моей душе царило мрачное отчаяние, и оно было темнее и мрачнее окружавшей тебя ночи. Все, решительно все, чем дорожит женское сердце, было отнято у меня тобой: дом отца, его любовь, любовь сестры… И даже радостное сознание моей красоты, которое ты пробудил во мне твоими льстивыми словами, превратилось благодаря тебе в отвращение к самой себе!