Аракчеевский подкидыш
Шрифт:
В дальнем краю кладбища Авдотья остановилась перед одной уже сильно сравнявшейся с землей могилой. Над ней был простой, ветхий крест прежде черный, теперь порыжелый от времени и слегка покосившийся набок.
– Вот, – выговорила Авдотья.
Шумский остановился и стоял истуканом, глядя на порыжелую траву бугорка.
– Это, матушка, не значит могилу соблюдать, – произнес он наконец. – Я думал, могила в порядке совсем, а это что же такое? Грошовый крест, гнилой, торчит набок. Как же это ты так?
– Опасалась я, Миша. Стала бы я подновлять, мало ли
– В какое сомнение? Ей-то что же?
– А кто же ее знает. С ней противничать погибельно. Заставляла же она меня часто иным гостям своим сказывать, что я, кормилица твоя, отродясь замужем не была, и срамила меня. А я тут стала бы мужнину могилу подновлять.
Шумский двинулся от могилы, ни слова не говоря, и, уже приближаясь к церкви, увидел двух мужиков, которые копали свежую яму. Он позвал их. Мужики при виде барина в мундире и, догадываясь, кто это может быть, поснимав шапки, бросились к нему.
– Добегите к батюшке и попросите его сюда в облачении панихиду служить.
– Что ты, Миша! – вдруг воскликнула Авдотья, хватая молодого человека за руку.
От перепуга женщина сразу изменилась даже в лице.
– Скажите, Михаил Андреевич приказал звать, – добавил Шумский мужикам, не поглядев на мать.
– Миша, ради Создателя, брось. Зачем же дразниться? Ну, действуй, как знаешь, объясняйся с ним, говори свое, а зачем же тебе задирать его, дразниться?
Шумский усмехнулся.
– Да, вот именно как ты сказываешь. «Дразниться!» Вот это-то я и буду делать. Объясниться-то мы можем с ним, с идолом, только один раз. А мне этого мало, на сердце не полегчает. А вот именно «дразниться» я могу сколько хочу, хоть всякий день и круглый год. Вот в этом-то все мое утешение. Нынче мы с ним поговорим, я его некоторыми словами, как тумаками по голове, отзвоню и он у меня ошалеет. Может быть, потом он и ее поколотит. Да через неделю, боюсь я, он простит все, помирится с ней, и заживут они опять счастливо. А вот «дразниться» я могу и неделю, и месяц, и год, и всю мою жизнь. И этим-то я их и проберу. Перед целым светом на смех подыму, поясняя, как они детей воруют…
Авдотья стояла потупившись и только смутно понимала, что хочет сказать сын.
– Что же, Господу Богу молиться на могиле в насмешку, – произнесла она наконец. – Ну, хотел бы ты по родителе панихиду отслужить, ну отслужил бы не на месте. И в Питере можно, без смеха. А этак нехорошо. Кто же когда на свете панихиду на смех служит?
Шумский положил руку на плечо матери и выговорил мягче:
– Ты не так поняла, матушка, я хочу служить панихиду по долгу сыновнему, а не в насмешку. А узнает Аракчеев, я рад буду… Пусть бесится!
В эту минуту на кладбище показались несколько человек, приближавшихся быстро и как бы смущенно.
Впереди шел священник в облачении, за ним дьячок с кадилом и причетник. Старик-священник еще издали, за несколько шагов, уже
– Позвольте попросить вас, батюшка, отслужить панихиду.
– Где прикажете? – отозвался священник. – И по ком?
– За мной пожалуйте. По рабе Божьем Иоанне.
Шумский пошел вперед, за ним Авдотья, а за нею остальные. Приблизясь к той же убогой могилке, Шумский показал на нее рукой. Все три служителя кладбищенской церкви недоумевая принялись за свое дело и запели громко и сиповато. Шумский стоял недвижно и не крестясь. Не только рукой, но даже бровью не двинул он. Правая рука его была заложена за борт сюртука, в левой он держал снятый картуз. Глаза были опущены в землю.
Авдотья опустилась на колени и, как ни старалась, не могла перебороть себя и плакала навзрыд. Поступок ее Миши, о котором она ничего не знала заранее и, конечно, и помышлять не смела, сильно подействовал на нее. Ей, разумеется, никогда и не мерещилось, что придет день, когда она вместе со своим сыном будет над этой могилой служить панихиду. Священник кончил и, повернувшись к Шумскому, поклонился ему в пояс.
– Давно ли изволили к нам пожаловать? – счел он долгом начать беседу с молодым барином.
– Вчера ввечеру, – отозвался Шумский.
– Должно быть, могилка-то сродственника вашей нянюшки? – по природной болтливости спросил священник.
Шумский хотел что-то ответить, но слова будто замерли у него на губах.
– А нехорошо, Авдотья Лукьяновна, – заболтал опять поп. – Я в первый раз на этой могиле служу. Как же это вы ни разу не подумали? Я и не знал. Вишь, и крест покосился. Знали бы мы, смотрели бы за могилой. Кто же тут, стало быть, похоронен у вас, Авдотья Лукьяновна?
Женщина быстро взглянула на Шумского, потом перевела глаза на священника, промычала что-то бессвязно и смолкла.
– Здесь похоронен, – твердо, но как-то грубовато и хрипливо проговорил Шумский, – похоронен муж Авдотьи Лукьяновны и, стало быть, мой отец.
Священник, дьячок и причетник, все трое зараз, как по команде, вытаращили глаза. Двое разинули рты, а третий, напротив, сжал губы, но зато еще сильнее пучил свои маленькие глазки. За несколько секунд молчания в уме священника, вероятно, мелькнуло, скользнуло что-то: воспоминание или соображение! Или слышанные им тайно, под страхом ответственности, пересуды и россказни грузинские. Священник вдруг слегка изменился в лице, и оно изобразило лишь один неподдельный, отчаянный испуг.
– Я уж на вас, Михаил Андреевич… Я на вас полагаюсь… Господа Бога ради!.. У меня шестеро деток…
И священник не мог договорить, так как голос его дрожал и рвался.
– Что вы? – холодно спросил Шумский.
– Я на вас, Михаил Андреевич, полагаюсь. Если что… – Защитите. Я не виноват. Я не знал. Вы приказали… Я и пошел служить. Я же ничего не знал. Так я графу и доложу, а вы не дайте в обиду! Не губите деток, семью…
И священник все нагибался ниже и ниже. Казалось, еще мгновение – и он бросится в ноги.