Атаман
Шрифт:
— Соболь! Баргузииский соболь!
— Амурский. — Семенов небрежно махнул рукой. — Баргузинский — это царская порода, за него в свое время пять амурских давали... Это — амурский!
— Баргузинскнй соболь — темный, а амурский — рыжий, с лисою скрещенный... Этот был темный.
— Амурские тоже темными бывают. Все зависит от того, что они жрут в тайге. Так что, друг ситный, — Семенов вновь поднял руку с плеткой, — не спорь со мной!
Тяжелое лицо Семенова при мысли о здешнем зверье посветлело, угрюмые глаза тоже посветлели, появилось в них что-то теплое,
У всякой тайги есть свой хозяин. В сибирской — приметливый, хрюкастый, с вонючей пастью и страшными клыками Михайло Иваныч — бурый медведь; в уссурийской, дальневосточной, водится зверь посильнее и половчее — тигр. Или мама-цигра, как его зовут местные чалдоны-охотники. Китайцы и корейцы зовут амбой. Силищу амба имеет неимоверную, годовалому бычку запросто перешибает лапою хребет, взваливает себе на спину и с такой поклажей перемахивает через забор.
Больше всего мама-цигра любит собачатину. Собака для нее — как удовольствие, желанное лакомство — только жрет с урчанием и облизывается. Бывает, на охоте собака идет рядом с хозяином, жмется к сапогу — и вдруг из зарослей вымахивает рыжая молния. Р-раз — и собаки нет. Человек даже не успевает заметить, как исчезла собаченция — амба оказывается быстрее взгляда.
Вполне возможно, что сейчас сидит амба где-нибудь недалеко, в распадочке, и следит за небольшим конным отрядом, втягивающимся на хребет. Атаман недовольно шевельнул плечами — холодно; откуда-то из камней потянул стылый, сырой ветер, просадил солдатскую шинелишку насквозь, будто решето — до костей достал.
Думы скрашивают дорогу, не будь этого — всякий путь был бы бесконечно длинным и тоскливым.
Едва перевалили через хребет, как сделалось теплее. В этой небольшой долинке существовал свой климат, тут варилось свое собственное варево. Сделалось легче дышать.
Через два часа они были у цели.
В том распадке и снега не было, как в других местах, и зелень еще сохранилась, несмотря на то что на календаре уже стояло начало декабря, и день, кажется, был чище, солнечнее, теплее, чем во всем Приморье. Речка, рассекавшая распадок на два неровных ломтя, была широкая, чистая, говорливая — она словно обрадовалась людям, затараторила оживленно, забормотала что-то свое; со дна на поверхность поднимались мелкие чешуйкн, попадая на солнце, они били в глаза яркими блестками и исчезали.
— Слюда, — пояснил Таскину Семенов, — вечный спутник золота.
Проехали немного по распадку, миновали каменную горловину — две скалы тянулись друг к другу, словно живые, норовили сомкнуться в едином движении, но неведомая рука остановила их и теперь держала скалы на близком расстоянии друг от друга — и очутились в широкой солнечной долине.
Справа от горловины, на берегу реки стоял ладный дом с Широкими стенами, сложенными из старых крепких бревен, Таких, что получаются из умерших деревьев, два-три года продержавшихся на корню и не поддавшихся сырости. Стволы их тогда становятся розовато-сизыми,
Едва сделали несколько шагов по долине, как послышался негромкий, но жесткий окрик:
— Стой!
Неосторожный Таскин на окрик внимания не обратил — скорее всего не услышал и не придержал лошадь, — тут же раздался выстрел. Пуля взбила фонтанчик рыжей земли под самыми ногами лошади, умное животное остановилось как вкопанное. Таскин едва не вылетел из седла, выругался. Американская фляжка, которую он держал в руке, выпала из некрепких пальцев, шлепнулась на землю, загромыхала пусто.
Раздался второй выстрел — из другого угла долины, из камней. Кто стрелял — не было видно.
— Стой! — повторно раздался жесткий окрик.
— Стой! — продублировал команду Семенов.
Всадники замерли с вытянутыми шеями. Трое казаков сдернули с плеч карабины.
— Не надо! — Атаман окоротил их движением руки.
— Кто такие? — поинтересовался голос из камней.
— Тимофей Гаврилович, это я... Я! — Атаман сдернул с головы лохматую папаху, чтобы стрелявший видел его. — Смотри, не подстрели ненароком, — Семенов сдержанно засмеялся, смех его был похож на кашель.
Из камней, метрах в семидесяти от всадников, поднялся старик с густой седой шевелюрой, приложил руку ко лбу.
— Ты, что ль, Григорий Михайлов? — неуверенно проговорил он.
— Я! Я это. Не признал?
— А чего не в генеральской форме? Разъезжаешь, как простой казак-разбойник.
— Да жизнь такая нынче пошла, Тимофеи Гаврилович... Нехорошая жизнь. Всякий, кому не лень, норовит нож в спину всадить. Поэтому и приходится в маскарады играть.
Старик махнул винтовкой, крикнул в другой угол долины:
— Кланька, можешь не прятаться — свои! Вылезай!
Из-за растрескавшегося каменного зуба, венчавшего завал, на кривом срезе которого росли две черненькие веселые березки, поднялась тоненькая большеглазая девушка в темном платке, надвинутом на самые брови. В руке она так же, как и дед, держала винтовку.
— Это моя младшая, — представил девушку старик,
— Дочка?
— Внучка. Но поскольку родителей у нее нет, она мне как дочка... — Старик приложил к бороде темный, словно вырезанный из камня кулак, кашлянул: — Давайте скачите к дому, — он обернулся, ткнул винтовкой в синевато-розовую пятистенку, — а я сейчас подоспею. Кланя! — скомандовал он позвончевшим голосом. — За мной!
— Григорий Михайлович, поясните ради бога, кто это? — попросил атамана Таскин, когда они, подскакав к дому» осадили коней. — Не пойму что-то...
— И понимать не надо, — обрезал атаман. — Таких, как Тимофей Гаврилович Корнилов, зовут насельниками. Они селятся на земле там, где нет людей, и обживают ее.
— Давно с ним знакомы?
Атаман кивнул:
— Давно!
Старик держался с атаманом на равных — никакой робости, пригласил казаков в избу, но Семенов отрицательно качнул головой: