Атлант расправил плечи. Книга 3
Шрифт:
— Я ничего не хочу.
— Но у вас могут возникнуть вопросы, которые вы за хотите обсудить с нами.
— У меня нет вопросов.
— Тогда… что ж, тогда… — Отказавшись от попыток изобразить, что оказывает любезность, Хэллоуэй начал откровенно умолять: — Тогда не согласились бы вы выслушать нас?
— Если у вас есть что мне сказать.
— Конечно, мистер Реардэн, конечно, у нас есть что сказать! Мы просим только об одном, — выслушайте нас. Дайте нам эту возможность. Просто приезжайте на наше совещание. Вы себя ничем не свяжете… —
— Я это знаю.
— Ну, я полагаю… то есть… так что ж, вы приедете?
— Хорошо, — сказал Реардэн. — Я буду.
Он не вслушивался в изъявления благодарности, отметив только, что Хэллоуэй все время повторял:
— В семь вечера четвертого ноября, мистер Реардэн… четвертого ноября… — как будто дата имела какое-то особенное значение.
Реардэн положил трубку и откинулся в кресле, разглядывая отблески пламени доменной печи на потолке своего кабинета. Он понял, что это совещание ловушка, но знал, что пойдет на это и что ее устроители ничего от этого не выиграют.
Тинки Хэллоуэй положил трубку и, весь в напряжении, нахмурясь, сел. Клод Слагенхоп, президент общества «Друзья всемирного прогресса», сидевший в кресле и нервно покусывавший спичку, взглянул на него и спросил:
— Ну что, не очень? Хэллоуэй покачал головой:
— Он приедет, но… Нет, не очень. — И добавил: — Не думаю, что он пойдет на это.
— То же говорил и недоносок.
— Я знаю.
— Недоносок сказал, чтобы мы и не пытались.
— К черту твоего недоноска! Мы должны пойти на это! Мы обязаны рискнуть!
Недоноском был Филипп Реардэн, который несколько недель назад сообщил Клоду Слагенхопу:
— Нет, он не хочет брать меня, не хочет дать мне работу. Я попытался сделать, как вы хотели. Старался вовсю, но все бесполезно, он хочет, чтобы ноги моей не было за проходной. А что до настроения, то… послушайте, оно безобразное. Хуже, чем я ожидал. Я знаю его и могу сказать, что у вас нет никаких шансов. Он на пределе. Еще немного, и он сорвется. Вы сказали, что начальство интересуется. Скажите им, пусть и не пытаются. Скажите им, что он… Клод, да поможет нам Бог, если они попробуют, они же потеряют его!
— Что ж, не очень-то ты нам помог, — сухо сказал Слагенхоп и отвернулся.
Филипп схватил его за рукав, в его голосе внезапно прозвучало явное беспокойство:
— Послушай, Клод… согласно… указу десять двести восемьдесят девять… если он уйдет… у него не будет наследников?
— Верно.
— Они отнимут его заводы и… все остальное?
— Верно, это — закон.
— Но… Клод, они не проделают этого со мной, правда?
— Они не хотят, чтобы он уходил. Ты же знаешь. Удержи его, если можешь.
— Но я не могу. Вы же знаете, я не могу! И из-за моих политических взглядов и… за все, что я для вас сделал, вы же знаете,
— Что ж, такое уж твое счастье.
— Клод! — в панике закричал Филипп. — Клод, меня ведь не выставят за дверь? Я же с ними, да? Они всегда повторяли, что я один из них, всегда повторяли, что я им нужен… говорили, что им нужны такие, как я, а не такие, как он… Люди моего склада, помнишь? После всего, что я для них сделал, после всей моей верности, моих услуг и веры в их дело…
Ты, придурок чертов, — рявкнул Слагенхоп, — зачем ты нам нужен без него!
Утром четвертого ноября Реардэна разбудил телефонный звонок. Он открыл глаза и посмотрел в окно спальни на ясное, бледное небо, начинавшее светлеть, окрашенное в этот час в цвета неяркого аквамарина. Уже начали проглядывать лучи невидимого еще солнца, бросавшие на старые крыши филадельфийских домов нежно-розовый отблеск. Какое-то мгновение, пока его сознание сохраняло чистоту, подобную этому небу, Реардэн ничего не ощущал, кроме себя самого, и, еще не подготовив душу к тяжести чуждых ему воспоминаний, лежал тихо, очарованный тем, что увидел и почувствовал, переживая встречу с миром, который должен быть подобен этому небу и в котором само существование человека должно стать нескончаемым утром.
Телефонный звонок вновь отбросил его в ссылку из этого утра; он вопил с короткими перерывами, подобно надоедливому, непрерывному крику о помощи, крику, не имевшему отношения к утреннему миру. Нахмурившись, Реардэн поднял трубку:
— Алло?
— Доброе утро, Генри, — сказал дрожащий голос матери.
— Мама… в такой час? — сухо спросил он.
— Но ты же всегда поднимаешься с рассветом, я хотела перехватить тебя, пока ты не ушел на работу.
— Да? Так в чем дело?
— Мне надо увидеться с тобой, Генри. Мне надо с тобой поговорить. Сегодня. Это очень важно.
— Что-нибудь случилось?
— Нет… то есть да… Я должна поговорить с тобой лично. Ты придешь?
— Извини, не могу. Сегодня вечером у меня назначена встреча в Нью-Йорке. Если ты хочешь, чтобы я пришел завтра…
— Нет! Нет, не завтра. Сегодня. Так надо. — В ее голосе прозвучало нечто похожее на панику, но не явно выраженную, как у человека, привыкшего к постоянному ощущению беспомощности, не чувствовалось в нем и чего-то чрезвычайно срочного, если не считать нотки страха в ее чисто механической настойчивости.
— В чем дело, мама?
— Я не могу говорить об этом по телефону. Мне нужно увидеться с тобой.
— Если хочешь, можешь прийти ко мне в офис…
— Нет! Только не там! Нам нужно увидеться наедине, поговорить. Ты не мог бы, в порядке одолжения, зайти сегодня ко мне? Ведь мать просит сделать ей одолжение. Ты отказываешься встречаться с нами. Возможно, это не только твоя вина. Но не мог бы ты сделать это для меня, раз уж я тебя прошу?
— Хорошо, мама. Я буду у тебя днем, в четыре.