Атлантида
Шрифт:
Прошло немало полных напряженного ожидания минут, но ничего не происходило, и художники уже были готовы облегчить души вопросами, но в этот момент тишина была нарушена топотом чьих-то ног, а сцену огласил громкий, несколько сдавленный и отнюдь не мелодичный мужской голос. Фридрих не сразу узнал импресарио Лилиенфельда, который, не снимая пальто и сдвинув высокую шляпу на затылок, отчаянно ругался и размахивал испанской тростью. Его появление перед глазами художников вызвало у них судорожный смех, который они с трудом удерживали в рамках приличия.
Лилиенфельд рычал. Он звал дворника. Наорал страшнейшим образом на подвернувшуюся под руку на пустынной сцене уборщицу. Где, мол, ковер? Где музыка? Где этот бездельник осветитель, которому было приказано
— Господин директор, господин директор!
Это пытался обратить на себя внимание молодой человек, проводивший художников в зрительный зал. Наконец Лилиенфельд, подойдя к рампе и приложив к уху ладонь, внял этому голосу. И сразу же ненадолго застоявшийся, а теперь вдвое усилившийся поток ругани был вылит на голову молодого человека. Появился осветитель и получил свою долю брани. Некто в цилиндре втолкнул в зал трех человек с тамтамом, литаврами и флейтой.
— Где цветок? Цветок! — кричал Лилиенфельд под своды «склепа», а в ответ неведомо откуда донеслось смиренное «не знаю».
Лилиенфельд исчез, не переставая во всю мочь вопрошать:
— Где цветок? Где цветок?
До ушей художников доносилось бесконечным эхом, то приближаясь, то удаляясь, сверху, сбоку, со сцены, из последнего ряда кресел:
— Где цветок? Цветок! Цветок!
От этого им стало еще веселее.
Теперь при несколько усиленном освещении на сцену был вынесен большой и странный красный цветок. Лилиенфельд появился уже более спокойный и завязал разговор с музыкантами. Он поинтересовался, выучили ли они заданную мелодию танца, и потребовал строгого соблюдения нужного ритма. Затем он пожелал послушать их игру, поднял трость, как дирижерскую палочку, и приказал:
— Well, begin! [90]
И вот уже здесь, в Новом Свете, музыканты воспроизводили мелодию с ее будоражащим ритмом, глухую и в то же время пронзительную варварскую музыку, которая еще в Старом Свете преследовала Фридриха. Он благодарил небо за то, что темнота помогала ему скрывать волнение. Эти самые звуки привели Фридриха сюда; они приманили его, совратили. Какие виды имел на него этот странный Ариэль и по чьему велению действовал он, не только возбуждая свою жертву душевными бурями, но и наслав на нее настоящую страшную бурю, едва не погубившую ее в открытом море? Почему он сделал так, что шипы этой музыки впились Фридриху в плоть, почему набросил ему на шею петлю этих звуков и опутал их канатами руки и ноги и как получилось, что эта упрямая, колдовская мелодия и здесь нисколько не утратила свою силу?
90
Начали! (англ.)
Он не стал размахивать кулаками, не умчался прочь, хотя был близок и к тому, и к другому. У него было такое ощущение, будто его разбухшую голову обернули в толстую парусину и будто он должен, избавившись от вынужденной слепоты, взглянуть в глаза своему причудливому и гротескному противнику, будь то Ариэль или Калибан.
Нет сомнений, думал Фридрих под звуки терзавшей и волновавшей его музыки, что люди снова и снова выходят на поиски безумия и безумию отдаются. И разве не оно руководило теми людьми, что первыми, сделав невозможное возможным, пересекли океаны, хотя не были ни птицей, ни рыбой. В датском городе Скагене в обеденном зале небольшой гостиницы есть одна достопримечательность. Там выставлены раскрашенные фигуры, когда-то украшавшие носы затонувших кораблей и прибившиеся к берегу вместе с обломками судов. Всех этих деревянных людей, этих господ и дам с раскрашенными лицами и платьями явно не обошло стороной безумие. Все они глядят вверх и вдаль, туда, где они, кажется, видят что-то незримое и, раздувая ноздри, пытаются уловить в воздухе запах золота
И сейчас для Фридриха такой корабельной фигурой, такой восторженной соблазнительницей стала Ингигерд Хальштрём, а ведь совсем еще недавно он превращал ее в раскрашенную деревянную мадонну. Теперь он видел ее на носу призрачного парусника, вознесенную над водой, по-лебяжьи изогнувшуюся, с приоткрытым ртом, широко распахнутыми глазами и золотистыми волосами, ниспадавшими прямыми струями по обеим сторонам лица.
Музыка смолкла, стало тихо, и Ингигерд вышла на сцену.
Накинутым на плечи длинным голубым театральным плащом она прикрыла уже надетый костюм своей роли. Она сказала очень сухо:
— Господин директор, я полагаю, что не очень умно менять название моего номера и вместо «Мара, или Жертва паука» именовать его «Месть Оберона».
— Дорогая моя, — рассердился Лилиенфельд, — предоставьте это, бога ради, мне, я лучше знаю, что такое здешняя публика! Начнем, моя дорогая! Не будем терять время! — закончил он и, с силой захлопав в ладоши, крикнул музыкантам:
— Forwards! Forwards! [91] Не затягивать!
Снова зазвучала музыка, и сразу же на сцене появилась танцующая Мара. Нагой сильфидой парила она в воздухе. Похожая на редкостную сказочную бабочку, облетала она под своим прозрачным златотканым покрывалом большими кругами цветок, ею пока еще не замеченный. Вилли Снайдерс назвал ее стрекозой, Риттер — ночной бабочкой. Художник Франк впился глазами в преобразившуюся Ингигерд.
91
Начнем! (англ., букв.: вперед!)
Наступил момент, когда девушка начала с опущенными, как у сомнамбулы, веками искать цветок. В этих поисках таились и невинность, и сладострастие. Она изображала то бесконечно нежное трепетание, которое мы наблюдаем в знойной эротике ночных мотыльков. Наконец она уловила запах цветка, но внезапно застыла на месте, заметив толстого паука.
Фридрих знал, что Ингигерд не всегда в одной и той же манере показывала испуг, замирание и бегство. Сегодня всех привела в восхищение смена выражения на милом лице танцовщицы, искаженном чувствами, охватывавшими ее попеременно: неудовольствием, отвращением, страхом и ужасом. Словно сдутая ветром, умчалась она и возвратилась в самый дальний световой круг.
Танец вступил в новую фазу: теперь девушка уже не видела в пауке никакой опасности и высмеивала собственные страхи. Это было пронизано неподражаемой грацией, целомудрием и комизмом. Когда кончилось состояние благостного покоя и началась игра с воображаемыми нитями паутины, заскрипела дверь, и в партер ввели какого-то почтенного старца. В руке он держал цилиндр, его точеное лицо было лишено растительности, а весь облик выдавал в нем джентльмена. Молодой человек, сопровождавший незнакомца, выбежал из зала, и джентльмен не стал проходить вперед, а сел в кресло там, где он находился. Но тут появился Лилиенфельд и, виясь ужом вокруг благородного старого янки, попытался уговорить его занять место в переднем ряду.
Но пришелец — то был мистер Барри, президент «Society for the Prevention of Cruelty to Children» и многих прочих организаций — махнул в знак отказа рукой и углубился в созерцание танца. Но скрип двери, появление нового зрителя, приветствие, которое пробормотал ее импресарио, — все это выбило Ингигерд из колеи.
— Продолжаем, продолжаем! — кричал Лилиенфельд.
Девушка подошла, однако, к рампе и спросила сердито:
— Что там такое?
— Ничего, почтеннейшая, ничего не случилось! — нетерпеливо уверял ее директор.