Автобиография
Шрифт:
Наконец, я залезла на один перевальчик, где надо было закрепиться доказательством. Оттуда открывался возбуждающий вид на множество однотипных задач, решение которых я знала, если бы могла доказать основополагающую теорему. Я бросилась к мужу - "докажи!". Он повертел в руках дня три - а эскулап невероятной пробивной силы - и отказался, вернув с диагнозом "безнадежно". Я бросилась к прочим аллопатам - тот же результат. Консилиум сходился на том, что на сей раз я неправа и даже приводил резоны, почему. Но я их плохо понимала, и к тому же я знала, что я права. Но я была предоставлена силам своего организма.
Я стала замолкать и ходить как бы тяжелая. Ни о чем особенном я не думала, но мне не хотелось разговаривать, и я знала, что это имеет отношение к теореме. Так длилось недели три. Наконец, в один прекрасный день я почувствовала, что готово - в середине моей головы сидело длинное продолговатое тело, вроде ножки белого гриба, когда он лезет из земли. Я должна была ехать на дачу в Лианозово, где жили мама с сыном -
После этого я стала математиком. Формально это выглядело так, будто доказанная теорема позволила найти решение большого количества задач (сама она никуда не вошла и была заменена двумя строчками из дальнейшего) - но я знала, что дело в другом. Мои внутренние процессы сорганизовались и войска стали ходить на приступ строем. Я быстро пошла по дороге, как прямостоящий человек. Задачи посыпались, будто из дырявого мешка, я еле успевала подбирать их. Все решения были точные и имели выразительный вид. Новым было также то, что статфизика убралась на второй план, а на первое место выступила красота, скрывавшаяся во внутреннем устройстве задачи. Она была такая чистая и строгая, что рядом с ней любая музыка казалась растрепанной, и сравниться могла только подлинная греческая статуя, с точным решением как аристократически-простым жестом этой совершенной красавицы. С закрытыми глазами я продвигалась туда, где она чувствовалась и бормотала: "так красивше...", "вероятности выстраиваются..." Приближенные решения казались мне отвратительны, как полезные горшки, и я чувствовала ужас хаоса, когда видела математика, работающего на вычислительной машине. То, что говорили о математике в школе и университете, было ложь и поклеп; она была вот это зачарованное блуждание за красотой и крупные идеи, которые следовало ставить рычагом. И странным образом к ней примешивалось чисто собачья отнимающая разум азартная погоня; я была на таком горячем следу, что у меня дух захватывало и я просто загибалась. Я махала вокруг Эльбруса, как революционный китаец на плакате "Раздвигаем горы, создаем моря", но чем больше рушилось вокруг него задач, тем неприступнее вздымались его склоны. Он торчал, как локоть, и я готова была отдать за укус год жизни, потом три и потом половину. Про Бога я говорила, что это тот, кто знает решение всех задач.
Наконец, я заработалась до того, что впала в прострацию и не могла больше слышать слова "задача". Они распались на два класса - решившиеся точно и не решившиеся совсем. Я чувствовала, что все решившиеся имеют какое-то общее свойство - но у меня не было сил искать его. Я собрала рюкзак и ушла на Белое море. Там я на эти темы не говорила и не думала - а когда я вернулась, то для каждой задачи нарисовала картинку, где ее состояния были изображены водными резервуарами с емкостью, определенной решением, а между ними по трубочкам, как вода, переливались переходные вероятности, заданные условием задачи. И однажды в институте - это было единственный раз, когда что-то хорошее застигло меня на работе - я тихонько села за стол и под совиным взглядом злейшего недоброжелателя, который мне почему-то не мешал, на чистом листе бумаги написала это общее свойство. Оно было то самое, о котором мое подсознание твердило мне пять лет назад: равенство потоков вероятностей на каждой трубочке, ровная водная гладь, названная "сильным детальным равновесием". На некоторых картинках наблюдались водоворотики, вызванные несимметрией в постановке задачи - но стоило собрать их в одну точку, как опять наступала тишь да гладь, водная
Зато дома произошел обвал, когда в соответствии с условием детального равновесия один из горбов Эльбруса откололся и рухнул в обломках. Но вторая вершина взметнулась уж совсем, как Эверест, и туда страшно было смотреть.
Условие мое оказалось необходимым и достаточным, и благодаря ему я в первый раз узнала значение этих слов. Я даже не могла найти их определение - в школе этого не проходили, а к первому курсу уже положено было знать. Подучив и загнув пальцы, чтоб не спутаться, я сделала доклад у Пятецкого. Было почему-то много народу, а я была так занята мыслями, чтобы мне не спутаться с этим абсолютным и необходимым, что вместо приличного доклада (обычно доклады я делаю хорошо, как актер {в душе}), несла им смутный бред, показывала от доски свои картинки и таинственно намекала глазами. Публика не знала, что и подумать. Наконец, Пятецкий остановил представление и попросил толмача перевести. Толмач очень толково изложил! суть дела. Меня спросили, правильно ли - и я сказала "да". После этого началось народное ликование - меня никто ни о чем не спрашивал, они сами сообразили и вывели - Пятецкий пожал мне руку, как шведский король, а я была в мелу и счастьи. Этот доклад запомнился мне концом моей математической карьеры, и я очень рада, что он был такой театральный.
Практическим результатом моего открытия явилась премия, сто пять рублей, которую мне выдали в институте. Пальто посмотрело на меня загибающимся взглядом: оно больше не могло. В нем появилась какая-то отрешенность; иногда оно просто раскидывало руки и отказывалось закрываться. Я попрощалась с ним в теплых выражениях - восемнадцать лет оно обеспечивало единство моей личности в сложных и трудных условиях - и выпорхнула из него в длинном, шикарном и коричневом. Когда я явилась в институт, вахтеры меня не узнали.
Вместе с пальто старая жизнь стала быстро закругляться и заканчиваться. Я написала диссертацию, куда детальное равновесие не вошло, чтобы оно не отвлекало внимания от статфизики. Я собрала все, что сделала, в одну большую статью и отправила ее в Америку. Мы разошлись с мужем, в лучших традициях, как герои Чернышевского, сопроводив выражениями признательности с обоих сторон. Как первый хирург, он стоял над моим интеллектуальным трупом и держал его на искусственном дыхании до тех пор, пока не вступили в строй мои системы. Такие услуги не забываются. И, наконец, я послала за вызовом в Израиль.
Главной причиной, по которой я хотела уехать, были лагеря. Я не могла оторвать от них глаз, как от пропасти. То и дело нога туда скользила когда в состоянии аффекта я несла крамолу заведомым стукачам или ввязывалась в антисемитские потасовки в автобусах, где тоже говорила что угодно. Мне казалось, что я задохнусь, если не дам себе волю. Но дома я жестоко грызла себя за глупость. Глупо было идти в лагерь, когда я ничего не понимала в том, что делалось вокруг: ни в отношении народа к режиму, ни в отношении народа к собственной интеллигенции, ни в отношении народа и интеллигенции ко мне. Чуть только я начинала рассматривать эти понятия ближе, все они, кроме "меня", распадались на группки, группочки людей, каждая со своими подсознательными целями, ничего общего не имеющими с декларированными. И до выяснения вопроса, кто такая для них "я", не было ни малейшей охоты класть вполне ощутимую реальность, "меня", на их покосившиеся алтари.
Но самосудом я себя карала за подлость. Порядочные люди сидели в лагере, а кто не с ними, тот против них. Я очень мучалась своей подлостью и чувством вины перед лагерниками и самосажавшимися демократами, но при одном взгляде на ребенка эти мучения казались мне ребячеством. Более того, при посадке я сломалась бы и раскололась, и вместо героизма получился бы идиотизм и позор. А раскололась бы я обязательно - достаточно было бы только намекнуть, что что-то может случиться с ребенком. Поэтому, когда один мой знакомый сказал, что нельзя быть такой свиньей, чтобы ничего не делать против режима, я ему ответила, что нельзя быть и таким дураком, чтобы идти в лагерь, а надо держаться как глупый поросенок. Такого уровня я и держалась. Я читала Самиздат, и читала бы его при любых условиях, потому что не читать я не могла. Даже библия дошла до меня Самиздатом - кто-то одолжил на пару ночей.
Но я не подписала ни одного демократического письма и даже избегала демократических знакомств, чтобы не втянуться. К счастью, пара встреченных мною диссидентов оказались обыкновенными высокомерными людьми и желания дружить не вызвали. Но хоть и высокомерные, и с табелью о рангах, основанной на демократических заслугах, они стояли передо мной, как люди, а я перед ними - свинья свиньей. Из такого положения выход был один бегство, и когда я увидела, что ворота советской тюрьмы усилиями других людей со скрежетом приоткрываются, я послала за вызовом.