Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:
– Людвиг Свобода в Москве, Дубчек неизвестно где и жив ли, а Пеликан, Шик и Смрковский уже, кажется, в Вене!
– Что же нам делать? Вот и Академик умолк, и Солж затаился.
– Ну, с Солжа-то всё и началось в Праге. Как зачитали на писательском съезде его «Письмо о цензуре», так и пошло...
– Да, ему есть ради чего беречься!
– Побережёмся и мы. Нема дурных!
Мы идём мимо заколоченных лабазов Биржевого, выходим на Волховской переулок, где работает наша подруга Галя Руби. Но – воскресенье, Галя уехала с родителями на дачу на 69-й километр, где сейчас пропалывает их огородец, рассаживает «усы» клубники, чертыхаясь на весь
– Бери. Сладкий!
А в этот момент на Красной площади в 635 километрах к югу и чуть к востоку от нас семеро смельчаков, собравшихся у Лобного места, вынимают транспаранты из коляски с грудным ребёнком и разворачивают их в сторону Кремля:
– Позор оккупантам!
– Руки прочь от ЧССР!
– За вашу и нашу свободу!
Среди смельчаков находится и восьмой, ничего не подозревающий младенец Ося Горбаневский, Наташин младший сын (а старшего Ясика она оставила дома). К ним уже бегут агенты: скрутить, немедленно вырвать из рук, разорвать, растоптать, разбить в кровь лицо...
Когда дошли сведения об этом событии, они вызвали у нас вспышки стыда и приливы гордости вместе с какимто облегчением, как если бы в казённом накопителе, где впору было б топор вешать, вдруг открыли форточку.
Вся история изложена в документальной книге Натальи Горбаневской «Полдень».
Между тем Германцев взялся за ум и скоростным образом закончил филфак университета. Представляю, сколько было там насмешек над сокращённым названием этого факультета, особенно на английском отделении. Выпускникам оставалось лишь стоически напускать на себя довольную ухмылку: да, мол, любим мы это дело. А кто не любит?
Девушки-филологини действительно окружали Германа. Как ни зайдёшь к нему в каморку «Под ангелом», так, глядишь, там две или даже три крутятся. Я, признаться, кроме младости, никаких особенных добродетелей за ними не замечал. Но постепенно всех вытеснила одна, и, поскольку Герман порой откликался на Герасима, её прозывали Муму.
Я был приглашён на свадьбу прямо в ЗАГС и оказался единственным свидетелем. Расписавшись, они поехали к родителям невесты на Кондратьевский. Я и там пребывал в гостевом одиночестве. Тесная квартирка, телевизор, полированная мебелишка, горка с каким-никаким хрусталём, на столе – угощение. Родители – нормальные советские люди среднего достатка, встревоженно-растроганные замужеством дочери. Выпили подчёркнуто мало. В общем, взял я новобрачных с собой, и поехали мы к Арьевым, где как раз в тот вечер происходила самая милая форма общения: гибрид гулянки с литературным салоном. Молодожёны (и к тому же оба филологи) оказались там кстати.
На что они жили, для меня оставалось загадкой. Питались не иначе как маковой росой, – может быть, и в буквальном смысле. Упоминались какие-то переводы, халтуры, порой для экзотических работодателей – например, для канцелярии митрополита Ленинградского, Новгородского и Ладожского. Возникали и исчезали книжные кирпичи тамиздата. Было одно впечатляющее приобретение: семнадцатитомный академический Пушкин в переплёте абрикосового цвета, откуда Германцев извлекал немало занимательных шарад.
– Как бы ты заполнил многоточие в этом незаконченном рассуждении Пушкина (правда, на французском, но вот оно в переводе): «Почти
– Давай-ка попробуем: «...два соблазна. Первый – это благословение любой власти, и второй, – взамен справедливости, – загробное вознаграждение. В каждом из них имеется нечто такое же отвратительное, как атеизм, отвергаемый человеком». Так годится?
– Ну, ты даёшь, Деметр. Чтоб религия предлагала соблазны... Это уже слишком!
– Для Пушкина ничего не слишком. Разве «Рыцарь бедный» не о соблазне? И – не о вознаграждении?
ДЕЛО ГЕРМАНЦЕВА
Если свадьба Германа была сыграна при единственном свидетеле (он же – посажённый отец), то день рождения вскоре после «нояпьских праздников» показал его не вмещаемую ни в какие стены и двери популярность. Я пришёл в назначенное время, застал самого и его Муму, ещё двух или трёх из бывших, не желавших уходить в отставку поклонниц, Костю А. и Лёню Е., только что вернувшегося из «мест не столь отдалённых». Костя недолюбливал меня «по бродской части», а я не особо жаловал Лёню. Но жалел.
Видел я его у Германцева ранее, не в полуподвале, а ещё в подземелье, в ломке, когда он готов был осколком стекла расписать либо физиономию аптекарши, либо свои запястья – всего лишь за таблетку кодеина. Я пытался тогда его урезонить:
– Лёня, ты что? Успокойся, – сядем, выпьем... Поговорим!
– Нет, водка грязная, не могу...
– Это водка-то? Что же тогда чистое?
– Наслаждение. Знаешь, американские учёные вживили крысам датчики прямо в мозг, в нервный центр наслаждений. Так крысы подохли с голоду, – ничего не жрали, только датчики эти дрочили. Во!
– Лёня, разве ж ты крыса? Ты же человек, вспомни!
Год назад понесло этого Лёню в Москву, там оказался у диссидентов. Взялся передать самиздат от Юрия Галанскова кому-то ещё, и его повязали. При аресте сунули в карман пятнадцать долларов, и за эти доллары припаяли полтора года лагерей. Срок небольшой (особенно по сравнению с Галансковым, который из лагеря не вернулся), а опыт богатый. Теперь вот Лёня пел со слезой «Позабыт, позаброшен».
Между тем гостей всё прибывало, от дыма (только ли табачного?) открыли окно, и гости прямо со двора запрыгали в комнату вместе с влажным островным холодом.
– Деметр, вот твой рьяный поклонник. Знакомьтесь.
– Очень рад видеть столь выдающегося поэта. Извините, между прочим, у меня грибок на пальцах. Но это ничего...
– Какой грибок?
– Ну, как на ногах бывает. А у меня аж на руки перекинулся.
При этом он пожимал мне руку. Подавал её другим гостям.
– А вот питерский всевед Алексей Сорокин. Знает каждый дом в городе.
Это «лицо бреющегося англичанина», как писали (не о нём, конечно) Ильф и Петров, мне уже доводилось видеть где-то. Пожимаю ещё одну руку. Все вены на ней, даже на пальцах, исколоты, воспалены. Каморка словно раздвигается, в неё входит улица с туманными фонарями, безликими прохожими... Выпить ещё, что ли? Но мой стакан уже опрокидывается в чей-то рот. И я медленно выплываю оттуда прямо в окно, как в рассказах у Миши Крайчика, писавшего то ли под Булгакова, то ли прямо под Гоголя, а скорей всего под общегосподствующий стиль самиздатских писателей.