Бабье лето
Шрифт:
Я забываюсь, — прервал себя мой гостеприимец, — и рассказываю вам вещи не столь важные. Но есть воспоминания, которые, каких бы незначительных для других предметов они ни касались, приобретают для их хранителя в старости такую яркость, словно в них таится вся красота прошлого.
— Прошу вас, — возразил я, — продолжайте и не лишайте меня картин, оставшихся вам от прежних времен, они лучше западают в душу и легче соединяют то, что нужно соединить, чем если передавать лишь плоские тени живой жизни. Да и мое время, если только ваше не отмерено строже, не такое препятствие, чтобы вы что-либо опускали в своем рассказе.
— Мое время, — отвечал он, — отмерено либо так, чтобы я только и делал, что размышлял о своем близком конце, либо так, чтобы я распоряжался им как хочу. Ведь какие еще исключительные дела могут быть у такого старого человека? Но те несколько часов, что ему еще отпущены, он может разве что приводить в порядок цветы, как пожелает. Ничем другим я, собственно, и не занимаюсь в этом имении. Да и то, что я хочу сказать, не совсем неважно для вас, как то выяснится впоследствии. Поэтому я продолжу, как уж получится.
Ночь я спокойно проспал, а утро застало меня на одном из тех неказистых суденышек, которые тогда ходили вниз по нашей реке со всякими
Когда вечером второго дня нашего плавания за береговыми кустами выглянула высокая, стройная, словно бы воздушно-голубая башня города, жителем которого и я должен был стать, когда раздались выкрики и показался знак, который через час с небольшим уже будет достигнут, сердце мое забилось в груди опять беспокойнее. Эта примета прошедших веков, думал я, видевшая столько больших и великих судеб, будет теперь взирать и на твою маленькую, как бы она ни сложилась, — хорошо или плохо, а когда та в конце концов истечет, будет глядеть на другие судьбы. Мы ускорили ход, потому что все с надеждою налегли на весла, наиболее решительные запели, и не прошло и часа, как наше судно причалило к каменной оправе реки, откуда видны были очень высокие дома. Один ученик постарше, который провел в городе уже два года и теперь возвращался с каникул, прожитых у родителей, предложил мне показать постоялый двор для пристанища, а завтра помочь мне подыскать комнатку для жилья. Я благодарно принял его предложение. Под аркой постоялого двора, куда он меня привел, он попрощался, пообещав зайти за мной завтра чуть свет. Он сдержал слово, я еще не успел одеться, как он уже стоял в моей комнате, и прежде чем солнце достигло зенита, мои вещи были размещены в найденной нами и снятой для меня комнатушке. Он попрощался и отправился к хорошо знакомому ему обществу. Позднее я редко видел его, потому что свела нас только поездка, и его поприще было совсем иным, чем мое. Когда я вышел из своей клетушки посмотреть город, меня снова охватил очень большой страх. Эти дебри стен и крыш, эти немыслимые толпы людей, друг другу сплошь незнакомых и куда-то спешащих, невозможность, пройдя несколько улиц, разобраться, где я нахожусь, и необходимость, чтобы добраться домой, спрашивать дорогу на каждом шагу — все это действовало на меня удручающе: ведь я до сих пор всегда жил в семье и бывал в местах, где знал каждый дом и каждого человека. Я пошел к директору правоведческого училища для зачисления на подготовку к государственной службе. Благодаря моему отличному аттестату он принял меня очень хорошо и призвал не поддаваться соблазнам большого города в ущерб прилежанию. Бог мой, при таких моих скудных средствах большой город был для меня просто лесом, деревья которого не имели ко мне никакого отношения, своей чуждостью он скорее побуждал меня к прилежанию, чем отвлекал. В день начала занятий я, зная уже кое-какие нужные мне пути, пошел в это высшее училище. Там кипела большая толпа. Здесь учили всем предметам, и на все предметы находились ученики. Большинство их казались очень способными, образованными и расторопными, так что я, уповая на свои лишь малые силы, снова усомнился в том, что поспею здесь за другими. Я направился в назначенную мне аудиторию и сел на одно из средних мест. Урок начался и кончился, как начинались и кончались теперь они во множестве. В них и во всем городе все еще было для меня что-то необычное. Милее всего мне было сидеть в своей комнатке, думать о своем прошлом и писать очень длинные письма матушке.
Когда прошло некоторое время, в душе моей прибавилось мужества и сил. Наш учитель, почтенный советник юридической палаты, учил методом опроса. Я усердно записывал его лекции в свои тетради. Когда уже большое число моих соучеников было опрошено и наконец настал мой черед, я увидел, что многим, превосходившим меня одеждой и манерами, я в нашем предмете не уступаю, а многих и обогнал. Это постепенно научило меня ценить чуждые мне дотоле условия города, и они становились мне все ближе и ближе. Некоторых учеников я знал и прежде, ибо они перешли сюда из того же учебного заведения, что и я, с другими познакомился здесь. Когда моя наличность, которую я распределял очень строго, заметно пошла на убыль, один мой соученик, мой сосед по скамье, слышавший от меня, что я прежде давал уроки, предложил мне позаниматься с двумя его маленькими сестрами. Ежедневно встречаясь, мы с ним подружились и были друг к другу расположены. Услыхав дома, что для девочек ищут учителя, он поэтому предложил меня и сказал мне об этом. Родители пожелали со мной познакомиться, он отвел меня к ним, и я был принят. Успехом увенчались и шаги, предпринятые мною по своему усмотрению, чтобы зарабатывать уроками. Успех был, правда, незначителен, на особый я и не рассчитывал, но успех был. Так исполнилось то, к чему я стремился, переселившись в большой город. Я жил теперь без забот, стал в доме своего друга, куда меня часто приглашали, как бы своим человеком и мог со всем усердием посвятить себя изучению своего предмета.
В первые каникулы я навестил мать и сестру. В моем чемодане были самые лучшие аттестации, и я мог рассказать им и о прочих своих немалых успехах. В совсем другом настроении, чем год назад, покинул я в конце каникул материнский дом и отправился в город.
После второго года я не мог уже поехать к своим родным. Я стал известен в городе, моя метода занятий с детьми нравилась многим семьям, на меня появился спрос, мне повысили жалованье. Зарабатывая поэтому больше, я всегда что-то откладывал про запас и, радуясь такому ходу дел, нашел в себе достаточно сил, чтобы наряду со своим предметом заниматься еще своими любимыми науками — математикой и естествознанием. Одна только была помеха — что семьи, где я давал уроки, не хотели, чтобы я прерывал занятия какой-то поездкой. Требование это можно было понять, я переписывался с родными еще оживленнее прежнего и договорился с ними, что навещу их не раньше чем по окончании учения, но тогда проведу у них несколько месяцев. Этим были довольны и те, у кого я служил.
Город, такой жуткий для меня поначалу, делался мне все милее. Я привык к тому, что вижу на улицах и площадях чужих людей и лишь редко встречаю среди них
На втором году моего учения вышла замуж моя сестра. Ее молодого супруга я знал и раньше. Это был очень хороший человек, без страстей, без дурных привычек, даже домовитый и деятельный, с приятной внешностью, но ничего более собою не представлял. Этот брак не доставил мне ни радости, ни огорчения. Я так любил сестру, что мне всегда казалось, что в мужья ей годится только человек замечательнейший. Это, пожалуй, был не тот случай. Мать писала мне, что мой шурин очень почитает свою супругу, что он долго и упорно ухаживал за ней и наконец покорил ее сердце. Они, писала мать, живут в нашем доме, и там же он тихо и прилежно ведет свое небольшое торговое дело, которым они кормятся. Я написал ответное письмо, где пожелал новобрачным удачи и счастья и попросил зятя любить, беречь и уважать свою супругу, полагая, что она того заслуживает. Ответ все это обещал, да и на последующих письмах лежала печать тихого домашнего мира.
Так подошло время, когда я завершил годы учения последними экзаменами. Я уже собрал вещи в дорогу, чтобы, как договорились, увидеть родных после долгой разлуки, когда пришло письмо, написанное рукою сестры, со множеством следов слез и с сообщением о смерти нашей матери. Она заболела некоторое время назад, болезнь не сочли опасной и, зная, что я готовлюсь к последним экзаменам, мне о ней, чтобы не беспокоить меня, не стали сообщать. Так тянулось десять дней, состояние матери быстро ухудшалось, и не успели они опомниться, как больная скончалась. Я тотчас собрал все нужное для поездки и написал несколько строк одному из друзей, прося его оповестить моих знакомых об обстоятельствах, ему изложенных, и извинить меня за то, что уезжаю не попрощавшись. Затем я пошел на почту и заказал место в карете. Спустя два часа я уже сидел в ней, и хотя мы ехали и ночью и днем, хотя на последней станции, где ответвлялась дорога на мою родину, я нанял сам лошадей и, меняя их, продолжил путь без перерывов, прибыл я все-таки слишком поздно, чтобы еще раз увидеть бренные останки матери. Она уже покоилась в могиле. Только в ее платьях, ее мебели, в шитье, лежавшем на ее столике, я увидел следы ее существования. Я бросился на диван, заливаясь слезами. Это была первая большая утрата в моей жизни. Когда умер отец, я был слишком мал, чтобы по-настоящему ее ощущать, хотя первая боль была тогда несказанно сильна и я думал, что не переживу ее, она против моей воли день ото дня уменьшалась, пока не стала как бы тенью, а по прошествии нескольких лет я уже не мог и представить себе отца. Теперь было иначе. Я привык смотреть на мать как на образец величайшей семейной чистоты, как на образец терпения, кротости, порядка и постоянства. Так стала она центром наших мыслей, и мне и в голову не приходило, что когда-нибудь может быть по-другому. Только теперь я понял, как мы любили ее. Ее, которая ничего не требовала, никогда не заботилась о себе, которая все молча отдавала другим, которая любую превратность судьбы принимала как предначертание неба и в спокойном уповании доверила своих детей будущему, — ее не было больше. Сердце ее спало под покрывалом земли, спало, может быть, так же смиренно, как некогда под белым покрывалом в ее комнате. Сестра была как тень, она хотела утешить меня, а я не знал, не нуждается ли она в утешении еще больше, чем я. Супруг сестры пребывал в каком-то смирении, он молчал и занимался привычными делами. Через некоторое время я попросил показать мне свежую могилу. Я выплакал там свою душу и помолился за мать царю небесному. Вернувшись домой, я обошел все покои, где она в последнее время жила, особенно задержался в ее собственной комнатушке, в которой все оставили так, как было, когда она заболела. Зять и сестра предложили мне, даже попросили меня пожить немного у них. Я согласился. В задней части дома, которую я всегда больше всего любил, еще до болезни матери, преимущественно ее руками, для меня была приготовлена комната. В этой комнате я и поселился, распаковав там свой чемодан. Два ее окна выходили в сад, белые занавески были повешены еще матерью, а простыня предупредительно разглажена ее пальцами. Я не решался дотронуться до чего-либо, боясь что-то разрушить. Долго я просидел в этой комнате неподвижно. Затем я опять обошел весь дом. Он показался мне совсем не тем, где прошли дни моего детства. Он показался мне очень большим и чужим. Квартиры, где устроились сестра и ее супруг, прежде не было, зато исчезла комната отца и матери, остававшаяся в прежнем виде и после его смерти, не нашел я и нашей детской, которую, когда я приезжал на каникулы, всегда заставал такой же, как прежде. Весь дом был переустроен. Придя на чердак, я увидел, что поврежденные места крыши исправлены, заменена черепица, а на кромках, где раньше лежали круглые черепичины, щели были на новый манер заделаны цементным раствором. Все это причинило мне боль, хотя все было естественно и в другое время я вряд ли обратил бы на это внимание. Но теперь душа моя была взволнована болью, и мне казалось, будто вместе с матерью вытолкнуто из дома все старое.
Я тихо зажил в своей комнате, читал, писал, ежедневно ходил на могилу матери, бродил по полям и рощам, держась подальше от людей, потому что они всегда говорили о моей утрате и бередили словами мою рану. В доме тоже было очень тихо. У молодоженов детей еще не было, мой зять, человек простого и мирного нрава, большею частью находился вне дома, сестра управлялась с домашними делами с помощью одной-единственной служанки, и когда наступали сумерки, выходившая на улицу дверь запиралась на железный засов, открытой оставалась только дверь в сад, но и ее перед отходом ко сну сестра запирала собственноручно. Семейное счастье супругов казалось прочным, это смягчало мою боль, и я простил зятя за то, что он не такой человек, чтобы большим талантом и парением души вознести сестру к небесному счастью.