Багровые ковыли
Шрифт:
Начали осмотр с парадного операционного зала, куда в прежние времена попадали посетители, заходившие со стороны Настасьинского переулка. Высокие соборные окна, завершающиеся полукружиями, были забраны витыми, редкой художественной работы решетками, а толстые стекла, хоть и помутненные многолетней грязью, были на удивление целыми и хорошо пропускали неяркий осенний солнечный свет.
Окна, как мутные прожекторы, освещали операционный зал, где высоко на стенах мерцали красками дивные фрески. Слева – вид недавней столицы Санкт-Петербурга с Адмиралтейством, Петропавловкой и Смольным
Посредине вырисовывалось нечто мутно-белое, какое-то безобразное облако, растянутое сверху вниз. И именно оттуда, сверху, сквозь этот серый слой, сквозь небрежные мазки малярной кисти глядел вниз голубой, невероятной красоты глаз. Печально и с недоумением глаз этот осматривал забитый вещами операционный зал и стоящую среди мешков, ящиков и тюков странную троицу – всклокоченного человека ученого вида в пенсне, чиновника в изношенном, но опрятном пиджачке и матроса в тужурке, расстегнутой так, чтобы во всю треугольную ширь были видны синие волны тельняшки. Меж коленей у матроса покачивался маузер в деревянной кобуре.
И все трое случайно собравшихся здесь людей глядели в бездонную глубину светлого глаза, испытывая необычное, до внутренней дрожи, волнение.
– Бога-то не закрасили, – сказал наконец Бушкин, чувствуя себя единственным представителем пролетариев, самого правильного класса. – Надо было бы и глаз тоже… Недосмотр!
Левицкий тяжко вздохнул, но явно не от чувства вины.
– Это не Бог, – сказал он. На стене был изображен во весь рост Николай Александрович.
– Что за святой? – строго спросил Бушкин. – Не знаю такого.
– Его величество император. Убиенный.
– Тем более надо замазать! – еще строже заметил Бушкин.
– Ты, Бушкин, вот что… Ты не мешай осмотру! – сказал Старцев негромко, но твердо.
Матрос замолчал. На Старцева он не обижался, так как полгал, что профессор имел полное право делать ему замечания. Старый большевик, комиссар… хоть и испорченный немножко ученостью.
А Старцев продолжал осматривать зал. Выложенный затейливым кафелем пол был весь, в два-три яруса, заставлен ящиками, сундуками, мешками так, что оставались только проходы к дверям, словно бы дорожки среди январских сугробов. И к каждому из ящиков, сундуков или мешков была прикреплена бирка, на которой красовался выведенный черной краской номер. Причем цифры, как отметил про себя Иван Платонович, был трехзначные, реже – четырехзначные.
– Пройдемте дальше, – предложил Левицкий.
Вот когда у профессора пошла голова кругом! Он почти заблудился среди бесчисленных закоулков и узких тропинок, лесенок и переходов – здесь тоже все пространство было загромождено. Кое-где, куда не проникал солнечный свет, горели вполнакала бра или люстры, и от их тусклого красного огня количество вещей казалось невыразимо большим. Ящики, мешки и свертки как бы смыкались под потолком, образуя таинственные своды.
– И это все… во всем этом… – запинаясь, пробормотал Старцев.
– Да-да, – грустно закивал управляющий. – Все это заполнено таким же добром, какое привезли вы.
– Но вы же еще не видели! – возмутился было Старцев.
– Ваше не
– Все это уже описано, оценено? – с надеждой спросил Иван Платонович.
– Дорогой мой, когда? Слава богу, мы смогли уложить ценности в эту, извините, тару. Чтобы хоть ничего не хрустело под ногами. Пересчитали все коробки и мешки и теперь по крайней мере знаем, сколько у нас драгоценностей по весу и по приблизительному количеству. В одном и том же ящике могут находиться и золотые монеты, в том числе редкостные, и фамильные столовые сервизы из серебра, и разная мелочь, иногда, впрочем, мелочь с уникальными бриллиантами или изумрудами.
– Безобразие! – сказал Бушкин. – Такое отношение к народному добру.
Левицкий, скептически приподняв бровь, посмотрел на Бушкина. Он здесь уже навидался всяких матросов.
– Это, товарищ, добро не народное, а реквизированное. У чуждого, знаете ли, класса. У представителей этой… э-э… буржуазии. Что касается народа, то народ, знаете ли, свои царские червончики, колечки-брошечки, столовые сервизики надежно припрятал и просто так их не выдаст. Вот у вас, к примеру, товарищ матрос, водились в семье дорогие вещички?
Тут никогда не теряющийся Бушкин смутился.
– Ну у бабки там, у тетки… Серебряные штофчики с-под водки, кой-какие монетки, колечки, яички серебряные пасхальные. Мелочь! Но я с ними разберусь!
– Не надо, не надо! Пусть хранят.
Старцев, ошарашенный масштабами этой новой государственной казны, прервал бессмысленный спор:
– Ты, Бушкин, пойди разберись с пунктом питания и покорми наших красноармейцев. Выясни, что Москва даст нам на наши талоны.
Левицкий прикрыл рукой усы, скрывая улыбку. Он знал, что дает Москва на талоны, кто бы их ни предъявлял. Кусок ржавой селедки и половник жидкой пшенной каши, в лучшем случае сдобренной пушечным салом.
Оставшись одни, они некоторое время молчали.
Наконец управляющий будто не к месту произнес:
– Ничего… Когда Наполеон уходил из Москвы, увозя с собой все сокровища, какие смог найти, включая даже содранную с церковных куполов позолоту, он произнес историческую фразу: «Теперь Россия больше никогда не оправится от удара. Я увожу с собой ценностей на миллиард».
– Вы это к чему? – спросил Старцев.
– Хочу сказать, что Россия опять оправится.
– Не понял вас, – сказал Старцев холодно. – Мы ведь не французы, мы не вывозим ценности из своей страны, а всего лишь собираем их.
Управляющий тяжело вздохнул.
– Потом поймете… Я еще не показал вам самого главного. Позже вернемся к этому разговору, – сказал он. – Пойдемте!
Они прошли через двор Ссудной палаты, где Бушкин вел оживленный разговор с красноармейцами, сидящими на пустых подводах. Судя по всему, он рассказал об увиденном и теперь громил саботажников буржуев, которые пробрались даже к такому хлебному месту, как хранилище драгоценностей.
– Сюда бы нашего брата, из пролетариев, – ораторствовал бывший матрос, сжав кулаки. – Тут надо революционный порядок наводить!..