Багрянка
Шрифт:
Открыв глаза, я стала искать огненных коней, впряженных в солнечную колесницу. Но нет, мы по-прежнему были в воде. Наш скакун нес нас к маленькому островку, с трех сторон окруженному высокими зубчатыми скалами, похожими на гребни гигантских петухов. Тихон соскользнул со спины гиппокампа и следом за собой втянул меня на мелководье. Дружески похлопав гиппокампа, отпустил его. На прощанье тот, вроде как в голодном раздумье, поглядел на мою ногу и, вспенив воду, пересек узкий залив.
– Он немного ревнует, – рассмеялся Тихон.
– Он действительно укусил бы меня?
– Если бы
– Я рада, что он не вцепился мне в ногу, – пробормотала я.
Мы двинулись вброд к узкому каменистому пляжику. Сосны склоняли со скал кроны, точно девчонки расчесывали волосы. Дикая лаванда облепила иззубренные скалы, как будто пытаясь скрыть их острые края, а перья папоротника взъерошивались на ветру, не крепче того, который вызывают крылья зимородка. Залив моря и уголок суши, смешивая соль и зелень, встретились в нежной отчужденности. Похоже было на то, как если бы мы проникли в одну из тех душистых стеклянных бутылей, которые выдувают финикийские ремесленники.
– Я наблюдал за тобой некоторое время, – признался Тихон. – Думал, ты меня так и не заметишь. И не смел подъехать ближе.
– Тебе вообще приближаться не следовало. Горго в ярости после вчерашнего. – Я подумала – а что, интересно, я расскажу ей о нашей сегодняшней поездке? Ведь мне полагалось нырять за губками.
– Но прошел целый день с тех пор, как я видел тебя в последний раз! – он говорил об этом так, словно прошел год.
И внезапно я вспомнила нечто, весьма меня смутившее. На мне не было никакой одежды. За все годы, что я ныряю, я никогда еще не испытывала смущения, хотя на меня часто пялились проплывавшие мимо рыбаки. А теперь застыдилась и почувствовала себя уязвимой.
– А ну-ка повернись спиной, – велела я, и поспешила прикрыться цветами и травами. И покраснела, когда вся эта растительность приняла вид хитона. Амазонка, вырядившаяся в розмарин вместо шкур!
– Вовсе не нужно было одеваться только из-за меня, – заметил он.
И я увидела, что его набедренник, перекрученный и сморщившийся в воде, едва ли можно назвать одеждой.
– Но цветы тебе к лицу. Куда больше, чем медвежья шкура. – И ловкими пальцами вставил в мои волосы жонкилию.
– Да, – криво ухмыльнулась я, стряхивая жонкилию наземь. – Волосы у меня были слишком коротки, чтобы удержать стебель. – Они рассыплются, чуть только я двинусь.
– Такова красота цветов. Мимолетна и преходяща.
Он хотел воздать цветам хвалу за их красоту или за то, что они явят, когда осыплются с меня? Как раз о таких двусмысленных замечаниях мужчин меня издавна предупреждали.
– Артемида носит медвежьи шкуры, – торжественно произнесла я.
– Когда Афродита явилась из пены морской, ветры облекли ее анемонами.
– Я служу Артемиде.
– Она не единственная богиня.
– Но она самая сильная.
– Если ты имеешь в виду телесную силу, ты, возможно, права. Не сомневаюсь, что у нее могучие икры, если учесть, сколько она охотится.
Я переменила тему.
– Ты так искусно ехал на гиппокампе. Я никогда не смогла бы на него сесть.
– Он много раз сбрасывал меня, пока я пытался
– Ты хороший наездник, – сказала я с недоумением. – И вчера здорово дрался. Но в городе… Вы с братьями пробираетесь по улицам, словно прокаженные. Дали бы этим людишкам отпор. Ведь на самом деле они трусы. Показали бы им, как мы, что такое гордость.
– Гордость?! – вскричал он. – Мы – мирмидонцы!
– Ты хочешь сказать, у вас есть крылышки, усики, а кожа медного цвета?
– Да.
– И никто никогда не говорил вам, какие вы славные?
– Мать говорила. «Вы не такие, как все», – повторяла она. Но отличие может быть и плюмажем на воинском шлеме, и клеймом раба.
– Ну и…
– Пришли пираты. А после того, как они убрались, мы мало-помалу стали смотреть на себя глазами эгинцев. И стыдиться. Мы не боимся драки. Но боимся, что у нас нет права драться. Они живут в домах, а мы в подземных норах. У них кожа белая, а у нас медная.
– Но у вас есть крылья.
– Крылышки-невелички. У самой неуклюжей птицы и то лучше.
Возможно, подумала я, все-таки, в конце концов, есть прок ото всех этих женщин, жен и матерей, которые остаются дома, пока их мужчины ходят на войну. Воюют мужчины, но кто, если не женщины, заставляют их почувствовать, что они бились храбро и вернулись, словно цари? Мужчинам не нужны зеркала из серебра и бронзы. Но разве женщины для них не зеркала их доблести?
– Ну, – произнесла я, – тогда я тебе сейчас скажу. Вы вовсе не безобразны. Вы в своем роде даже красивы. Например, ваши волосы. Если бы я могла отпустить свои, я бы хотела, чтобы они стали, как у тебя. Как что-то лесное. Желтые полосы пчел. И при этом мягкие, как… – Я сбилась, ища слова. Амазонки – неважные ораторы. – Как пыльца на крыльях бабочки. А твое тело? Кожа, конечно, слишком мягкая, прости меня, если говорю, как девчонка, но цвет радует глаз. И под ней таятся мускулы. Как… Как омары под гладью залива!
Он странно на меня посмотрел, словно, взвешивая мои слова, пытался увидеть себя таким, каким его видела я.
– Когда я наблюдал, как ты собираешь губки, – сказал он, наконец, – я подумал кое о чем давнем-предавнем. Знаешь, что делала с губками моя мать? Она окунала их в мед и давала мне высасывать. Мы с братьями часто бывали голодны. Это было так хорошо, испытывать голод. Мы знали, что скоро нас накормят.
Я представила себе, как он был ребенком, и представила их царицу, его мать с длинными прозрачными крыльями, протягивающую ему напитанную медом губку. Затем мысленно увидела на ее месте себя. Опять женская дурь!
– Губки нужны воинам! – сердито сказала я. – И атлетам. Чтобы погрузить в поток после долгого перехода и выжать себе в рот. Или чтобы после игры натереться маслом.
Он что-то положил мне в ладонь. Раковину багрянки, свивавшуюся дивными кольцами, с зевом, пурпурный край которого переходил в розовое. Из таких раковин жители Тира добывают свою прославленную краску, любимую властителями.
– Она проделала долгий путь, – заметила я. – Зев у нее щербатый.
– Она жила в сумерках вместе с морской звездой и кораллами. А теперь вышла на солнце. Она твоя.