Бал для убийцы
Шрифт:
«Может, увезти их подальше?»
«Папа, а если я тебе пообещаю… Ну, дам честное-расчестное слово…»
«Слава богу, что Гриша никого не узнал…»
Никого не узнал. Просто вдруг стряхнул с себя задумчивость и улыбнулся — лукавой, слегка насмешливой, почти жестокой улыбкой, и эта улыбка была адресована одному-единственному человеку в карнавальном костюме, в полутьме школьного коридора, где на полу отпечатались белесые лунные квадратики…
— Он узнал, — сказала Майя, обращаясь к утопающим в сугробе тягам-перетягам. — Он узнал, узнал, узнал, черт возьми!…
Дневник
«…Она
Это был период торжества реакции. Охранка была сильна как никогда, многие наши товарищи гнили по тюрьмам и каторгам, иных (тоже многих!) уже не было на этом свете… И самым страшным, непереносимым было в ту пору — оказаться отрезанным от нашего движения… Представить себе трудно, что означало это для меня, „охотника за провокаторами", друга и верного соратника Владимира Бурцева (своего рода „особый отдел" в Боевой организации), — быть в стороне от событий, заключенным в Орловский централ в камеру-одиночку № 224, где лишь узкая койка, привинченная к каменному полу, узкая зарешеченная щель вместо окна, так высоко, что до нее не дотянуться, из которой в светлое время можно было видеть только кусочек голубого неба — я смотрел на него долгими часами, мучительно запрокинув голову… И — одиночество. Круглые сутки, дни, месяцы, похожие один на другой, в четырех стенах. Правда, мой адвокат добился для меня книг (их доставляет толстый библиотекарь из местного скудного хранилища). Хранилище оказалось набитым бульварными романами о необузданных любовных страстях где-нибудь в дорогом пансионе на побережье или в Венеции, где гондольеры скользят на своих длинных лодках по запутанным, как парижские улочки, каналам… Каналы вызывают в памяти родной Петербург, после чего мои мысли переключаются, и я получаю пусть короткую, но передышку.
Беллетристика захватывает меня целиком, и постепенно (к концу пятого месяца в одиночке) я перестаю различать ЭТУ реальность и ТУ — будто я, неприкаянная душа, мечусь меж двух миров, без надежды на отпущение…
Ночи переносятся хуже. Однажды я даже поймал себя на том, что лежу в темноте без сна и разговариваю сам с собой — просто так, чтобы не забыть простые человеческие слова. Пожалуй, именно в тот момент я впервые испугался по-настоящему: отныне самый сильный страх связан для меня с тишиной и осторожными звуками топора и пилы — для кого-то готовят виселицу.
Казнить в ту ночь должны были не одного, а сразу четверых: группу боевиков, взятых при экспроприации Земельного банка. С большим усилием я дотянулся до зарешеченного окна камеры. Зачем я это сделал — не могу объяснить. Может быть, надеялся посмотреть на них — в последний раз? Однако в проклятое окошко все равно был виден лишь крошечный кусочек неба… Мне удалось только услышать, как один из той группы, молодой, судя по голосу, еще мальчик, напевал
— Валек Кшисинский, — сказал на пятнадцатиминутной прогулке мой сосед через стенку, Анатолий Демин (убежденный эсер-бомбист, я знал его с незапамятных времен), помню, был дождь… Да, холодный, нудный, благодаря которому я сделал вывод, что сейчас осень, октябрь или начало ноября. В ботинках хлюпало, и отчаянно мерзли руки в кандалах, зато держиморды попрятались в будку дежурного и не донимали окриками. — Вот какие мальчишки ныне идут в революцию!
Помолчал и проговорил уже тише:
— Я знал его отца. Он погиб полгода назад — бомба взорвалась в лаборатории, в его руках. Валек был последним в их роду. Знаешь, я все больше прихожу к выводу, что эсдеки ошибаются в одном: нельзя всколыхнуть массы, опираясь только на теорию (пусть даже понятную, разжеванную, так сказать). Их идея хороша, но отдает маниловщиной. В ней нет духа героизма, настоящей романтики борьбы… Нет, такие вот дети — бесстрашные, готовые на все — пойдут только за нами, только в террор…
— И погибнут первыми, — вздохнул я.
— И погибнут первыми, — согласился Анатолий. — Я вспомнил сейчас одну девушку. Ее как раз принимали в организацию, незадолго перед тем, как меня арестовали. Я присутствовал на заседании штаба…
Он не успел рассказать мне подробности — отведенные нам пятнадцать минут истекли, нас развели по камерам. Время снова остановилось для меня — скоро придет жандарм (почему-то его визита я всегда жду с непонятным биением сердца) и уберет лампу. Все вокруг погрузится в непроглядную тьму, и останется только лежать на койке и думать, думать…
Однако эта ночь была наполнена для меня особым смыслом. Ожиданием чего-то важного — не обязательно доброго или злого, но — важного. Завтра в десять утра нас снова выведут на прогулку.
На следующий день Анатолий был как-то неестественно возбужден — не поймешь, веселье это или отчаянная попытка не показать свой страх.
— Завтра суд, — хрипло прошептал он, оказавшись будто случайно рядом со мной. — Скорее всего, повесят, хотя адвокат вроде бы дал надежду… Да я ему не верю. — Он закашлялся, отхаркивая кровью. — Я обещал рассказать тебе про девушку, которую приняли в организацию, но, наверное, не успею. Ты ею заинтересовался, верно?
— Да, — не стал скрывать я.
— Почему?
Я помолчал.
— Мы ехали в Петербург в одном поезде. Ее рекомендовал Николай Клянц?
Анатолий посмотрел на меня осуждающе:
— Он ведь в борьбе, как ты можешь называть его имя?
— Извини. Ее рекомендовал Студент?
— Он отстаивал ее кандидатуру перед Карлом. Она просила сделать ее исполнительницей при покушении на фон Лауница. Ей отказали.