Баллада о большевистском подполье
Шрифт:
Какой неисчерпаемый запас душевных сил нужен, чтобы в таких условиях не дать себя сломить, чтоб все это выдержать! Человек должен непрерывно бороться не только с тюремщиками, но прежде всего с самим собой, со своими нервами, с охватывающим его чувством безразличия и расслабленности, с безнадежностью и порывами отчаяния.
Когда, зная все, что приходилось вынести большевикам в царских тюрьмах, берешь в руки ставшее от времени ветхим письмо из тюрьмы, перечеркнутое накрест желтыми полосами шириною в два сантиметра, — это делала тюремная цензура, чтоб проверить, не вписано
«За меня не беспокойтесь, — пишет на волю родным Аркадий Федорович Иванов, арестованный, когда он, молодой студент, вступил в партию большевиков. — Во мне растет и ширится огромная внутренняя жизнь. Каждый час моего пребывания в каземате заполнен каким-то интересным и полезным делом. Сплю без кошмаров и баланду поглощаю с отменным аппетитом».
И такие письма не исключение. Они — правило.
Но, может быть, тон их продиктован желанием успокоить родных и друзей?
Было и это. Но главное — другое.
Главное — то мироощущение, которое владело истинным революционером.
Именно оно продиктовало Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому его письмо из Седлецкой тюрьмы сестре Альдоне.
«Я выпил из чаши жизни не только всю горечь, но и всю сладость, и если кто-либо мне скажет: посмотри на свои морщины на лбу, на свой истощенный организм, на свою теперешнюю жизнь, посмотри и пойми, что жизнь тебя изломала, то я ему отвечу: не жизнь меня, а я жизнь поломал, не она взяла все из меня, а я брал от нее полной грудью и душой!»
И Дзержинский, заключенный в прославившийся своим жесточайшим режимом Десятый павильон Варшавской цитадели, в годину тяжелой реакции, когда первая русская революция потерпела поражение, записывал в своем дневнике:
«Сегодня — последний день 1908 года. Пятый раз я встречаю в тюрьме Новый год (1898, 1901, 1902, 1907)… В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела. И теперь, когда, может быть, на долгие годы все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов томятся в темницах или брошено в снежные тундры Сибири, — я горжусь. Я вижу огромные массы, уже приведенные в движение, расшатывающие старый строй, — массы, в среде которых подготавливаются новые силы для новой борьбы. Я горд тем, что я с ними, что я их вижу, чувствую, понимаю и что я сам многое выстрадал вместе с ними. Здесь, в тюрьме, часто бывает тяжело, по временам даже страшно… И тем не менее, если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это для меня — органическая необходимость…»
Дни и ночи. Ночи и дни. Лишь зачеркнутые клеточки самодельного тюремного календаря отмечают их длинную череду.
И вдруг шум, беготня, звон ключей. Хлопают двери, стучат приклады, в коридоре слышится голос надзирателя:
— Выходи на эта-а-ап!
Это значит: переводят в другую тюрьму или отправляют этапом на каторгу.
Всех отправляемых на этап выстраивают во дворе, пересчитывают раз, другой, а если цифры не сходятся, то и в пятый раз, и в десятый.
Наконец цифры сошлись. Теперь каторжан ведут в кузницу.
Надзиратель
— Вот мы дадим вам бесплатный подарочек, которого хватит на всю вашу долговременную жизнь, а если сносите, то получите новенькие, прямо с иголочки, выбор неограничен, выбирайте, не стесняйтесь.
Приходит кузнец с молотком в руках. Каторжане подходят к наковальне, садятся на пол, протянув ноги. Надзиратель подбирает кандалы, примеряя, не велики ли кольца, не сможет ли каторжанин их снять. Девять фунтов железа на ногах, четыре с половиной на руках.
— А ну-ка, дайте ножку, дайте ручку, примерим, чтоб все было в порядке, — приговаривает он, поворачивая обручи кандалов.
А когда все примерено и прилажено, кузнец закладывает в специальные пазы железные болты и на наковальне наглухо их заклепывает.
Все закованы, обезличены. Нет ни имен, ни фамилий. Есть только номера.
Впереди протоптанная сотнями тысяч ног Владимирка — дорога, ведущая в Сибирь. Впереди — каторга.
Начальник конвоя отдает команду:
— Шашки вон! Ша-а-гом ма-а-арш!
Конвой лихо, со свистом рассекая воздух, обнажает шашки, и под звон кандалов длинная колонна трогается в путь.
Ранней весной 1908 года из Елисаветградской тюрьмы на Украине уходил большой этап ссыльных и каторжан. В первом ряду его шел Ефим Лаврентьевич Афонин (партийная кличка «Батько»).
К этому времени «Батько» провел в тюрьме уже около двух лет. В тяжелую минуту, когда он знал, что надолго, быть может навеки, разлучен с семьей, он написал письмо-завещание старшему сыну.
«Дорогой мой, — писал он. — Я шлю тебе горячий привет. Моим пожеланием тебе будет, чтобы вместе с твоим ростом росли и развивались твои духовные силы. Наряду с развитием разума, чтобы росло и развивалось чувство гуманности и сердечности ко всему живущему на земле, но только не к сознательным угнетателям человечества. Пусть всегда и всюду, на протяжении всей жизни, сопутствуют тебе пытливость и жажда знания; пусть растет и крепнет в тебе жажда борьбы за лучшие идеалы человечества. И если данные тебе природой способности дадут тебе возможность выйти на широкую, светлую дорогу борьбы и знания, то тогда ты не осудишь меня, твоего отца… Ты поймешь, почему я общественное благо ставил выше блага своей семьи.
Я пишу эти строки в наследство тебе. Когда ты вырастешь и будешь читать это письмо, перед тобой всплывет жизнь твоего отца, и ты будешь иметь возможность критически отнестись к моим взглядам и поступкам. Это письмо, быть может, будет единственным наследством, оставленным тебе мною. В этом я уверен. Ведь я живу в такое время, когда каждый честно мыслящий человек должен заботиться не только о своих личных материальных благах, а всего себя отдать на служение народным интересам, на борьбу в защиту человеческих прав и раскрепощение человеческой личности. Я живу в такое время, когда нужно быть готовым умереть каждую минуту за народное счастье.