Баллада об ушедших на задание
Шрифт:
Пора.
И все же Алексей Иннокентьевич опоздал. Что-то случилось такое, что несколько мгновений выпало из его памяти. Впечатление было такое, будто он долго спал, стоя на четвереньках, и во сне упал на кирпичи лицом. Руки не слушались. Куда им было оторвать от камней это тело! Там, куда попала пуля – в спине слева, – лежал огромный булыжник.
«Ах, так это пуля! – понял Алексей Иннокентьевич, и откуда-то задним числом выплыло воспоминание о страшном, как обвал, грохоте выстрела. – Ах, так это только пуля… В спину, выходит, стрелял… сволочь…»
Алексей Иннокентьевич все же приподнялся, привалился
Они смотрели друг другу в глаза, и пальцы фон Хальдорфа совсем перестали его слушаться. «Он и меня боится, и остаться один боится не меньше», – понял Алексей Иннокентьевич, нащупал правой рукой устойчивую опору (левая уже слушалась плохо) и встал.
Фон Хальдорф словно очнулся, стал забивать обойму в рукоять, она не входила, а он не опускал глаз, чтобы поглядеть, в чем дело, и все смотрел прямо в глаза Малахову, и предчувствие смерти уже читалось в этом взоре.
«Мой немец, мой!» – чуть не закричал Алексей Иннокентьевич и шагнул к врагу.
Потом он долго сидел возле прохода в завале и ни о чем не думал. Может, и не очень долго сидел, но ему-то показалось, что прошло много дней, что он засыпает и просыпается, засыпает – и просыпается снова. Было темно, но он не жалел ни об утонувшем фонарике, ни о пистолете, который тоже куда-то завалился. Он чувствовал безграничное удовлетворение и улыбался.
Потом он вспомнил о мальчишках, своих разведчиках. Вспомнил, что был занят только собой, а о них не думал, и от этого ему стало стыдно. Он встревожился: как они там будут – одни? Забытое, тяжелое, но сладостное чувство ответственности вошло в него душевной тревогой, наполнило всего и даже выплеснулось наружу; даже воздух, гудящий от падающей, льющейся отовсюду воды – и тот насыщался этой тревогой, поляризовался ею.
Алексей Иннокентьевич ощупал грудь, плечо. Пуля прошла чуть пониже ключицы. Кровь уже унялась, да и сам он пообвыкся, притерпелся.
Как же я мог забыть о них? думал Алексей Иннокентьевич, забираясь в проход. Вода уже поднялась и сюда, но стояла еще довольно низко, так что можно было пробраться не захлебнувшись. Алексей Иннокентьевич выбил в конце прохода последние кирпичи и выбрался на ту сторону завала. Посидел, вспоминая, как далеко главный выход. Кружилась голова, и все время чудился какой-то свет то сбоку, то сзади.
Алексей Иннокентьевич сполз в воду. Идти уже было невозможно, и он поплыл. Мысли у него при этом вдруг прояснились, он знал, что и как ему делать.
Он подплыл к месту, где вода подступала под самый потолок коридора и между водой и потолком метались только огромные воздушные пузыри. Лестница на поверхность была где-то здесь. Может быть, совсем рядом, а может, и подальше. Алексей Иннокентьевич в последний раз набрал побольше воздуха в грудь, нырнул и поплыл вдоль правой стены коридора, касаясь ее при каждом гребке, чтобы не пропустить дверь, ведущую наверх, если только она ему попадется.
20
Проще
Рэм заложил дверь ломом и сел возле окна на коробку с инструментом. После вчерашнего ушиба он держался неестественно прямо. Но Боря Трифонов хорошо постарался. Боль хоть и не совсем отпустила, но стала терпимой, а главное – двигаться было возможно.
Стрелять отсюда было бы неудобно, сектор обстрела вовсе никудышный: много мертвых зон, часть двора закрыта штабелем пустых ящиков. Но выбирать не приходилось. Рэм закурил и по перекатам пальбы пытался угадать, как протекает бой. Несколько раз в поле его зрения появлялись эсэсовцы, однако Рэм не стрелял: сейчас это не входило в их задачу, только могло ее осложнить.
Иван Григорьевич подошел к нему как раз в тот момент, когда вездеход, делая второй круг по двору, задел ящики, штабель рухнул, и панорама двора полыхнула им в глаза солнечным ослепительным блеском.
– Готово, – сказал Иван Григорьевич.
– Во Борька их чешет! – засмеялся Рэм. – Супер-экстра-люкс!
– Ребята взяли на себя слишком много.
– Это точно. Гансы их не выпустят после такого-то концерта! Уже вцепились, как шавки.
– Прикроем?
– Нет, – сказал Рэм. – Мне это место нравится своей тишиной, а вы хотите нарушить всю идиллию. – Рэм был из интеллигентной семьи и знал такие словечки, что от другого за всю жизнь не услышишь. – И кроме того, я не могу отвлекаться. Мне еще обязательно надо поиметь рандеву с одним приятелем.
– Ты это серьезно?
– Абсолютно. Мы выполнили задачу чисто. Теперь каждый может заняться личными делами. Я чувствую к этому позывы. А погибнуть в банальной драке с дубарями-охранниками – для этого большого ума не надо. Добровольцы могут сделать два шага вперед, но – пардон-мерси – без меня!
– Выходит, Сашка и Борька пусть животы кладут, а ты чистюля, ты ручки умываешь.
– Ты сердишься, Юпитер, значит, ты не прав, – сказал Рэм и щелкнул шпингалетом окна, открыл шпингалет, чтобы, если понадобится стрелять, оконная рама открывалась сразу, от одного легкого толчка. Он сделал это, потому что эсэсовцы опять побежали через двор, и несколько мгновений было похоже, что сейчас все-таки придется драться. Эти эсэсовцы были уже с оружием, они перебегали умело, сразу видно – бывалые солдаты. И Рэм даже наметил себе, что первого снимет долговязого фельдфебеля с одним незакатанным рукавом и с танкистским автоматом. Рэм неуютно чувствовал себя в этом сарае, где дощатые стены были никакой не защитой; одна только видимость, а не защита: в любом месте их можно было пробить даже из пистолета, а про карабин и говорить нечего. Правда, можно было отступить за компрессор, но тогда пропадал обзор, не говоря уж о том, что психологически это было бы равнозначно поражению: обороняющийся как бы признавал этим свою слабость и обреченность; дальше сразу следовала бы агония.