Баллада судьбы
Шрифт:
— Да говорите, черт возьми!
— Ваша светлость, он звал свою мышь Жоффруа.
— Как?! Моим именем! Назвать мерзкую тварь именем графа де Сен-Марена! Всей крови этого балаганщика не хватит, чтобы смыть грязь с моего герба. Ну что же… А где она порхает сейчас, ваша певчая птичка?
— Увы, точно не установлено. Возможно, в Реймсе, а может, в Авиньоне, но где бы ни порхала, она скоро залетит сюда. Узнав, что государь объявил Париж священным городом, Вийон непременно поспешит сюда, уж можете не сомневаться, ваша светлость. Мышь со всех ног побежит в мышеловку.
— Вы, кажется, смышленый малый, капитан. А что вы там болтали насчет де Лонэ?
— Ваша светлость, я человек военный, к тому же обремененный семьей… Жалованье в пятнадцать
— Перед этим выскочкой! Зарубите на своем носу, капитан, что граф де Сен-Марен не нуждается в посредниках, когда обращается к господу богу и королю. Но, любезный, не рассчитывайте на мое покровительство раньше того… Надеюсь, вы поняли, о чем я говорю? У вас есть надежные люди?
— Еще бы! Лейтенант Массэ д'Орлеан, сержанты Маркэ, Филибэр, Перне Маршан — у каждого из них должок к Вийону, и они с радостью спустят с него Шкуру.
— Я прикажу своим людям оказать вам помощь, если понадобится. Можете на них рассчитывать. Поступайте как хотите, но мышеловка должна захлопнуться. Сен-Марен никому не прощает обид! Запомните, капитан. Так, значит, под мышками камзол не морщит?
Глава 20
Второй этаж башни замка сеньора Марбуэ мастер Гастон Пари сдал в аренду Вийону. Он сам сложил очаг, сколотил дубовый стол на козлах, сделал высокий резной поставец для посуды.
С утра до вечера мастер вытесывал своих святых, а Франсуа сидел рядом на бревне и молча строгал кинжалом щепки. Когда ему надоедало сидеть, он уходил по дороге, которая вела мимо мельницы, мимо запруды, в лес. Впервые ему не надо было никуда спешить, бежать, просыпаться ночью от страха. Покой шуршал под босыми ногами песчаным пригорком, шумел вершинами сосен, свистел птичьими голосами, льнул к коленям лобастой черной мордой Люка. Но покой ли это был? Или усталость? Ничего не хотелось. Ничто не обижало. Ничто не радовало.
…Он долго смотрел на муравья, спешившего с бурой хвоинкой между стеблями травы, пока муравей выполз за пределы круга, очерченного взглядом. Когда же он исчез, Франсуа стал разглядывать шишку, упавшую с сосны, под которой он сидел. Поднял голову — увидел белку, быстро цепляющуюся острыми коготками за кору; мелькнул пушистый пепельный хвост.
Франсуа показал ей шишку. Белка сбежала по стволу. Бегала вверх и вниз, не решаясь спуститься, потом на сосне затихло, и Франсуа увидел зверька уже на другом дереве. А может, совсем другую белку: прижав лапки к груди, она держала шишку, быстро-быстро обкусывая смолистые чешуйки. Вылущив шишку, спустилась на землю и плавными прыжками поспешила дальше в лес. И вдруг раздался жалобный крик; что-то, как пламя, метнулось наперерез, тоже с хвостом пушистым, но огромным, — лиса! И снова тихо, спокойно, поют птицы, ветер раскачивает скрипучие стволы.
«Вот и все, — подумал Франсуа. — Еще одной жизнью меньше. Кто же из них справедлив? Белка права тем, что хотела жить, а лиса хотела есть и, значит, тоже жить хотела. Но неужели так бывает, что и убитый и убийца правы? И значит, пытавший меня Жан Маэ тоже справедливый человек? И Тибо д'Оссиньи, упрятавший меня в Каменный мешок? А что же тогда несправедливо, если справедливы смерть и пытки?»
Так он размышлял, не находя ответа, когда увидел запыхавшегося Люка. Пес подбежал, положил сильные лапы на худые плечи Франсуа и лизнул горячим языком в щеку.
— Что, Люк, сеньор Марбуэ изволил пригласить меня к обеду? Знаешь, сегодня ему придется рассказывать свои небылицы кому-нибудь другому, а я решаю трудную задачу. К тому же мне что-то ныне нездоровится, мой славный пес: такая боль в паху и голова словно в огне. Чума в наших краях, чума! А разве есть в мире такая напасть, которая минует Франсуа Вийона? Да она за сто лье не поленится навестить меня! Люк, как бы я хотел стать собакой и рыскать по дорогам королевства,
Пес нетерпеливо потянул зубами плащ, заскулил. Франсуа почесал ему сморщенный черный загривок; Люк закрыл янтарные глаза и ласково подныривал под ладонь.
— А сколько лет живут собаки? Не знаешь? Ну, тогда пошли.
Вийон с удивлением смотрел на свои ноги — они подламывались и ступали вовсе не гуда, куда ему хотелось: вдруг сворачивали в сторону, пятились, дрожали.
— Давай-ка отдохнем. Нет, еще подальше, в кустах орешника, а го солнце бьет прямо в глаза. О-о! Я, пожалуй, останусь здесь, а ты беги, иначе останешься без обеда. Ангелы едят раз в день, люди — два раза, животные — трижды. Ты слышал, Люк, умер Карл Орлеанский… Когда ему было двадцать лет, он написал рондо «Мадам, я слишком долго играл!» — и велел вышить слова и мелодию на рукавах длинного бархатного упеланда, для чего понадобилось девятьсот шестьдесят жемчужин, которые обошлись ему в двести семьдесят шесть ливров. А нотные линейки на рукавах были вышиты золотом. Ну и что же? Где теперь это золото? Потускнело и расползлось. Где жемчужины? Слуги оборвали их, как куст малины, — и не осталось ни музыки, ни слов. Но все равно он был поэтом. И я теперь остался один из нашего славного цеха. Ах, Люк, откуда тебе знать, что значит быть поэтом! Когда по городу идет великан, выше всех на две головы, за ним бегут мальчишки и все люди смотрят на него изумленно, показывая пальцем. Но пройди в этот миг Данте или Жан де Мен, никто не удостоит их взглядом — они такие же, как все. Их можно задеть плечом, ударить, растянуть на кожаной скамье и выпороть плетьми, заставить служить на задних лапах, как тебя, дразня мозговой косточкой. Когда же проходят столетия, они, они, а не великаны, не рыцари, не короли возвышаются выше всех — так высоко, что на них оглядываются народы. Ты понял, пес?
Но Люка уже не было рядом, — высунув язык, он большими прыжками несся к воротам замка.
Франсуа подтянул колени к животу и застонал — внутри нестерпимо жгло, словно кто-то тянул за ноги, стараясь оторвать их от тела. Вийону казалось, что он уже не умещается в лесу, что его руки тяжело и далеко легли между корнями сосен, голова загородила дорогу громадным валунам. Перед глазами, как на качелях, раскачивались облака, кружилась голова, и тошнота подступала к горлу. И боль, во всем теле боль.
…Он никак не мог поднять руку, чтоб вытереть со лба горячий пот.
— Тише, мэтр Вийон, тише!
— Пустите меня!
«С каких пор мать называет меня мэтром?» Он открыл глаза — так далеко от матери, так далеко от дома! Лицо мастера Гастона Пари склонилось совсем низко — был виден каждый волос в густой бороде, морщины в уголках тревожных глаз. Содранный лоб сочился розовыми капельками сукровицы.
— Кто это вас так отделал мастер?
— Меня? Спросите-ка лучше, что было с вами! Нас осадили в этой башне, словно англичан, но мы с Люком доблестно отбили штурм, правда, мне вышибли три зуба, ну и бока намяли.