Bambini di Praga 1947
Шрифт:
— Знаешь, а однажды, — доверительно шепнул Гастон, — я стоял вот здесь, и было мне плоховато. Да еще дождь лупил, ну прямо ливень. И вот здесь, при свете этого самого газового фонаря, танцевали и пели трое цыганских пацанов, и вода с них лила просто ручьями… а они все равно пели и пели это свое «гра-гра» и «гло-гло», и то натягивали, то стягивали с себя свой танец… и лило как из ведра, и мне вдруг из-за этих мальчишек как-то полегчало на душе.
— Это пацанята моей сестры, — отозвалась она и поставила свою туфлю на первую ступеньку, — пойдешь со мной
— Еще бы… а как же твоя сестра?
— Она с детьми уехала хмель собирать.
— Тогда кому же ты несешь этот хлеб?
— Брату, но он уже все равно на работе, — сказала она и побежала вверх по лестнице, а потом остановилась и посоветовала Гастону: — Стой! Там ступеньки нет… так, и на эту ступеньку тоже лучше не наступать! — И Гастон ухватился за перила, которые тут же с грохотом свалились во двор. Вскарабкавшись наверх, он увидел, что в крыше зияет дыра, через которую видны звезды. А цыганка радовалась, и прыгала, и слышно было, как рушатся и сыплются вниз куски деревянного пола. Она взяла Гастона за руку и пнула дверь, которая принялась заунывно жаловаться. Потом они миновали темный коридор, и, когда она отворила еще одну дверь и ступила внутрь, Гастон всплеснул руками.
— Вот тебе и на! — воскликнул он.
В одном из двух окон сиял газовый фонарь, выраставший из тротуара и отбрасывавший косую полосу света на пол большой пустой комнаты, и свет фонаря преломлялся в зеркале, которое лежало на подоконнике, отражаясь серебряным прямоугольником на потолке, и этот прямоугольник непрерывно сыпал вниз блестки нежного и ласкового света, который зазывал в игру все до единой подвески венецианской люстры, свисавшей с потолка и искрившейся, как ювелирная лавка. Потолок комнаты был выгнутым и с ребрами, как в храме, и потому напоминал белый зонт о четырех спицах.
— Где вы эту люстру… ну… того?.. — спросил Гастон.
— Сперли что ли? — громко отозвалась она и изобразила рукой какой-то воровской жест.
— Ну да… сперли… — согласился он.
— Пускай помрут мои дети, — она, внезапно распетушившись, положила хлеб на подоконник второго окна, — если мы не купили эту люстру на базаре. Сестра вообще-то хотела кухню обставить, но взяла и купила вот это зеркало, — выкрикивая эти слова, цыганка бежала вдоль стены, по которой тянулось длинное и широкое — от пола до потолка — зеркало.
И Гастон повернулся, и венецианская люстра опять отразилась в зеркале, сея вокруг себя сияние, как новогодняя елка.
— Мы тебе не какие-нибудь обычные цыгане, — сказала цыганка и встала в исходную балетную позицию, — наш дедушка был цыганский барон! Он носил сюртук и ходил с бамбуковой палкой, и одна моя сестра всегда открывала перед ним дверь, а вторая, если хочешь знать, начищала ему башмаки! — Тут она горделиво вскинула голову, но немедленно раскашлялась.
— Ладно-ладно… А чего это ты такая простуженная?
— Мы, цыгане, всегда такие. Когда мы один раз были в театре, там играли «Кармен», и эта самая Кармен пела так, как будто тоже была простуженная.
— А ты где работаешь?
— Я-то? —
Гастон пощупал свое зеркальное отражение; из головы у него росла люстра венецианского стекла, которая искрилась бриллиантовыми подвесками, словно разбрызгивающий водяную пыль фонтан, а в зеркале, кроме него, отражалась еще и цыганка, сидевшая на подоконнике и читавшая белую газету… и вдруг он представил себе, что было бы, увидь его сейчас кто-нибудь из знакомых парней или девчонок: обзавидовались бы и обревновались, и тогда он раскинул руки, закружился по комнате и блаженно вскрикнул.
— Послушай, чех, — соскочила цыганка с окна, — дай мне сорок крон, не пожалеешь. Мы, цыганки, чистенькие. — И в доказательство задрала оба сколотые друг с дружкой фартука и отразилась в зеркале, где засветились ее белые трусики.
— Ну, давай деньги! — воскликнула она и прижалась к нему.
Гастон обнял ее в точности так, как видел в кино, погладил по выступающим лопаткам — и опомнился:
— Еще чего! Тридцать пять — и вот ни настолечко больше!
И он показал самый краешек ногтя.
— Ладно, пускай тридцать пять, но тогда чтобы сразу!
— Нет, потом. Ты же сама сказала — «увидишь». Вот когда увижу, тогда и дам.
— Вот… все вы одинаковые. Сначала наобещаете девушке, а потом… под зад коленкой.
— Я не такой! — Гастон ткнул себя в грудь и словно бы стал выше ростом. — Я, как чего пообещаю, обязательно делаю.
— Ладно, ладно, — хрипло говорила цыганка. — Хоть покажи лавэ-то! — И она, подняв на него взгляд, принялась выводить пальцем узоры на его груди.
— А зачем? Я же дал тебе слово… а вот тебе и моя рука.
— Слово и рука! Лучше бы лавэ! Я так хочу ту кофточку… — она взяла его руку и положила на свою грудь. — Ты только подумай, как бы она мне пошла! — Цыганка обхватила его обеими руками и сцепила их у него на затылке. Он залез в нагрудный карман и осторожно, боясь вытащить сотню, извлек пятьдесят крон.
— У тебя есть лавэ! — возликовала она, и привстала на цыпочки, и прижалась своим лбом к его лбу, и повернула голову так, что уголки их глаз соприкоснулись, а потом она начала мотать головой, и их глаза прижимались друг к другу… наконец она щекотнула его ресницы своими и закричала: — Есть! Есть! Пойдем? Или прямо здесь?
— Нет, — он сглотнул слюну и вытащил из уголка рта длинный волос, — не здесь. Мамы сейчас дома нет, так что мы пойдем к нам, сварим кофе, заведем джаз и… — Он не договорил.
Цыганка целовала его, и каждый ее поцелуй отдавал горьким миндалем, и Гастон одним глазом смотрел в зеркало, и зеркало это было киноэкраном. А в другой глаз накрашенные губы кричали ему:
— До чего же здорово! Никого нет дома, только мы, кофе и джаз!
Он обнял ее, сверился с зеркалом и сказал:
— Ты очаровательна, Джулия!