Бар эскадрильи
Шрифт:
Сильные порывы ветра, которые дули в древках флагов, в бассейне, утихли. Видно, как быстро проходят облака, то скрывая луну, то ее открывая. У меня по коже прошла дрожь, и Жос снял свой пиджак и накинул его мне на плечи. Он оставил свою руку там, где она находилась, в одном из тех псевдообъятий, секретом которых он владеет. Я вдруг почувствовала, что с меня хватит, хватит этой игры в прятки без правил и без цели. «Я устала, — сказала я, — я возвращаюсь».
С поспешностью, которую мне трудно понять, Жос ведет меня к моей машине. Мы огибаем отель справа, по улочке, с которой видно посреди приморских красот зал ресторана, в котором ужинают люди, смеющиеся беззвучным смехом.
— Вы жалеете, что приехали?
Жос уже во всю прыть куда-то улетает от меня, далеко-далеко. «Сюда или куда-нибудь еще…» Он сказал это так тихо, что я из-за ветра могла бы его и не расслышать. Я думаю о завтрашнем дне, о долгом воскресенье, о медленно — будто у них путы на колесах — тянущихся машинах, о грязной скатерти после обеда. У меня совсем не будет сил! Я хочу только одного: закрыть дверь, ставни и спать, спать. Я
При этих словах он повернулся и пошел, не попрощавшись, не поцеловав меня. Впервые за десять месяцев мы расстаемся как чужие. Я нанизываю один за другим на нитку дороги мелкие коварные виражи, а мои глаза полны слез и злости. Что их делает, эти виражи, такими опасными? Дождь или гнев?
* * *
Нас увезли в самую глубь Франции, в забытый богом уголок. И если бы мы позвали на помощь, нас бы никто не услышал. Поля, кишащие личинками клещика-краснотелки, окружают замок, насколько хватает глаз. Иссушенные дороги теряются в лесах, полных ядовитых грибов. Иногда на террасе возникают с путеводителем в руках голландцы, которых счастье не интересует.
Отпускники, любящие хорошую кухню, сменили вежливые незаконные парочки и выжили нас из Сен-Тимолеон. Прованская гостиница с потрясающей репутацией — Мезанж составляет список звезд, которые, как он сам видел, здесь побывали, — успела нас разочаровать за два дня. И вот мы обосновались в единственном замке-отеле, который не станет искать ни один здравомыслящий турист, настолько он затерялся в стороне от дорог, от изысканных ресторанов, от выдающихся мест, монастырей и фестивалей. Посреди желтой лужайки, в бассейне, вырытом при Людовике XV, карпы и головастики ждут, когда я соберусь искупаться. Лабель и Блонде принялись за дары Луары, ибо мы оказались как раз на полпути между белым сенсерским вином и фолльбляншем. Жозе-Кло удрала на третий же день: Блез молчит, как дог. Комнаты уродливы, в средневеково-семейном стиле с «красивыми штучками» 1900-го года. Иметь прошлое — какой ужас! И какой ужас — продавать его вот так, по-холуйски, каким-то слабоумным или фанатикам старых камней… Весьма сомнительный барон, хозяин замка, изображающий из себя аристократа, носит двубортный пиджак, как у агента страховой компании, и прячет свои дурные мысли под опущенными, как от птоза, веками. Он притворяется, что вынужден помогать «персоналу, заваленному работой», чтобы поднять мне в номер поднос с завтраком, который он ставит на мою кровать. Жесты у него какие-то неопределенные, зато очень определенный взгляд. Мы встречаемся все семеро в девять часов в библиотеке, куда нам все утро приносят полные кофейники. На бледной, съедобной коже Шварца свирепствуют личинки клещика-краснотелки, и он исподтишка почесывается там, где носки и пояс преграждают маленьким кровопийцам путь, доводя их жестокость до предела.
Мало-помалу работа продвигается, сцена сменяет сцену, эпизоды следуют за эпизодами. Отныне у нас есть сноровка. Юмор нас не расслабил. Ланснеру, приехавшему за новостями и подавленному претенциозной готикой этих мест, Боржет сделал блестящее резюме как проделанной работы, так и той, которую нам осталось сделать. Мы даже сами восхищаемся тем, что придумали такую цепь катастроф, гадостей, шумных бунтов и нравоучительных умозаключений! Мы ненавидим эту ссылку в царство рыжей травы и разбитых дорог, но все объяты одинаковым стремлением как можно скорее закончить эту головоломку. Если бы мы сейчас разъехались и взяли хотя бы неделю отпуска, коллективные воображение и память, развившиеся у нас, перестали бы функционировать. Мы бы потеряли нить. Никто из нас не воспринимает всерьез результат своей работы, но сама работа, со своей логикой, со своими правилами, со своей честностью, сама работа нас волнует. Мы выдадим в назначенный час сытное и аппетитное пирожное.
Я бы не решилась высказаться столь свободно во время пленарных встреч нашего септета. Никогда не знаешь, на каком уровне цинизма или легковерия находится каждый из нас. Трудно смеяться, не кривя душой, над работой, которая покрывает долги, займы, оплачивает морской отдых для детей, добавляет лошадей к семейной упряжке. Даже анархист Блонде начинает говорить о «Замке» с почтением. И потом, как могут писатели-неудачники не уважать дело, которое взывает к их таланту, не заставляя, однако их писать?..
Я начала вечер за вечером сочинять песни. Проект, услышанный как комплимент, живет во мне, обнаруживая свои положительные и отрицательные стороны: он уже свел на нет слабое желание написать роман и он учит меня не стараться контрабандно привнести в «Замок» слишком много слов, ситуаций, чувств, дорогих моему сердцу. Если бы я могла объяснить все это Жосу — но вот уже три недели «Шез» не отвечает, — он сделал бы из этого вывод, что я уже испачкалась о ту работу, которую сейчас выполняю. Он не простил Блезу этой грязи, раскусив нашего работодателя сразу, как только он изложил ему проект сериала. Дихотомия. Заработок с одной стороны и уважение — с другой. Похлебка и душа. И у меня тоже все обстоит так же? Если да, то это очаровательное ощущение. Я беру на заметку остроты. Смешные случаи, формулы, всякий вздор, крики души и другие прелести, которые приходят в голову в то время, как мы вспахиваем жирные черноземы Боржета, а вечером, потихоньку, как говорится в одном моем любимом романе про господина де Коантре: «Я все это коплю». Я становлюсь белкой, собирательницей слов. Песня — это две-три пустячные находки,
Я образ персонаж, который привел бы в восторг Гандюмаса, — с красным платком вокруг шеи, в короткой юбочке, и я откопала забытую песню Фреэля: это надо же! Президент Ленен удостоил меня короткой запиской. А я ведь сделала это шутки ради. Мне удаются только шутки: мой первый роман, стать сценаристом, сыграть комедию… А теперь еще и спеть!
Скоро уже два года, как я наблюдаю за жизнью Жозе-Кло. У нас никогда не бывает в избытке общих тем для разговора, а уж до лета-то их и вообще не было. Я ее принимала за дочь Жоса, а дочери шефов никогда не стимулировали моих чувств. Я это уже говорила: она едва касалась стен, с восхитительным телом, с огнем под слоем пепла, и т. д. Мне это не слишком нравится. Я вспоминаю каждую деталь ее встречи с Блезом. (В тот вечер она зажгла не Боржета, а Блеза. Вот разница между нею и мной: я слышу только истинное имя мужчин, каковым является фамилия, мне не нравятся их «малые имена», имена, даваемые при крещении. Жос здесь исключение. Но Жос никогда не будет одним из моих мужчин.)
Мы пришли с Мезанжем и Боржетом в то время, когда женщины надевают платья, из отеля «Пальмы» к дому Грациэллы. Я хотела было провести их тропинкой таможенников, но они возмутились. Еще чего, после шести часов тяжелого труда! Изо дня в день все это лето Боржет прибавлял в значительности. Он был из тех мужчин — и кто бы только мог догадаться об этом в Париже, глядя на него, упакованного во фланель? — которых море и солнце украшают. Взгляд его с каждым вечером становился все более бархатистым, а подъем ноги приобретал цвет поджаристой хлебной корочки. Каждый предмет он осматривал взглядом человека, который открывает для себя свою власть над миром. Жозе-Кло прибыла накануне, еще хрупкая, несмотря на уже появившийся летний загар, гибкая и ускользающая, как все жены, которым супруг уделяет не слишком много внимания. Она вышла на террасу последней, одетая в свою искреннюю наивность и в черный лен. Боржет смотрел на нее.
Мужчины, которых я волную, видятся мне толстыми кусками мяса, которые вот-вот начнут сочиться кровью. Это животное, органичное, молчаливое. Когда Боржет оказался напротив Жозе-Кло, послышался быстрый и сухой треск искр. Он больше никого не видел и не слышал. Он зажегся, напрягся с почти драматической интенсивностью возбужденных мужчин, для которых все вдруг теряет значение, кроме той жертвы, которую они только что заметили. Наш Боржет! Свидетели кудахтали от возбуждения. Мазюрье был в Париже; Боржет был холостяком: ни одной досадной помехи, которая могла бы представлять угрозу для этого любовного дельца. Ни одной оглушенной и агонизирующей жертвы, от которой надо отводить взгляд. Старый закон лета царил в палаццо Диди Клопфенштейн, на террасе Грациэллы и в ее салоне с покрытыми белым полотном диванами, с огромными витринами из нефрита и коралла. Эти бледно-зеленые оттенки твердого камня, эти красные непристойные цвета внутренних органов, морской плоти или половых органов символизировали в моих глазах (еще достаточно ослепленных) смесь сухости и удовольствия, в которой жила клиентура Грациэллы. Реализм и чувственность. Но вот что меня особенно поразило в этом коротком замыкании, при котором мы присутствовали: Жозе-Кло, еще минуту назад неприступная — неприступностью тех женщин, совершенство туалета которых как бы отвергает саму мысль о каком-либо срыве — стала абсолютно естественно и с особым подъемом играть роль интриганки. Чувствовалось, что у нее в инстинкте заложено умение притворяться, лгать, быть жестокой или забывчивой. Прекрасная метаморфоза! Боржет, наш скромник, всегда, казалось, просящий прощение за какую-то свою удачу, мгновенно определил эту уязвимую жертву.