Бар эскадрильи
Шрифт:
И потом, круг! Какой круг? Я совершенно не понимаю, когда стараются спасать отчаявшихся. Открытый газовый кран — вот его вы можете закрыть, это дело доброй воли, при условии, что никакая искра еще не стала причиной взрыва и что ничтожное любовное огорчение не сдуло с земной поверхности невинное здание. А во всех остальных случаях дайте умереть. Разрезанная вена, глубокий сон: эти крушения никому не угрожают и прерывать их ход не годится.
Я даже не сержусь на Форнеро за то, что он сорвал мой проект коллективного творения, которое было по-настоящему единственным, в тошнотворной ликвидации последней весны, по-настоящему единственным усилием, направленным на то, чтобы его защитить и воздать ему должное. Я недооценил его отчаяние — или же его презрение. (Но, признайте же, что я не переоценил ни качество, ни смелость его друзей… Я опасался их трусости — я был вознагражден.) Этот доблестный Шабей, вы знали это? то и дело консультируется у своего экстрасенса, или мистагога, и без его одобрения ничего не
В один из дней, получив благодаря вашей любезности новый адрес Форнеро, но не его номер телефона, который справочные отказывались назвать, я отправился на улицу Шез. Дом довольно жалкий. Вы сказали мне: третий налево. Засаленный ковер, запах рагу и стирки, словно специально составленный, чтобы ранить человеческое достоинство, и особенно нечто омерзительно приличное в покраске стен — поносного цвета — и в эффекте фальшивого мрамора: мне вдруг стало совестно застать Форнеро в таком неприглядном месте. В этот момент неожиданно возникла малютка Элизабет Вокро, спускавшаяся по лестнице с таким естественным видом, будто она бывает тут каждый день. Она небрежно поздоровалась со мной, без смущения, скорее отстраненная, поскольку эта недавно взошедшая на небосклоне шоу-бизнеса звезда с моими друзьями не общается. Вокро/Форнеро? Совпадение потрясло меня, отчего я развернулся с еще большей поспешностью. Поставщики сплетен, у которых я попытался получить консультацию, посмеялись мне в лицо: я был последним из не посвященных в курс дела, суть которого от них тем не менее ускользала. Все это пахло не лучше лестничной клетки.
Я предупредил Форнеро письмом и вернулся в назначенный час, с духами в головке моей трости, как делали когда-то джентльмены, понуждаемые обстоятельствами держаться на корме галеры или с подветренной стороны среди вони каторжников. Я не был бы удивлен, найдя дверь закрытой: конец лета может оправдать любое отсутствие, какое-нибудь там путешествие. Нет, Форнеро был дома и не заставил меня ждать. Мы не встречались десять месяцев.
Неурядицы и переживания сделали его как бы разреженным, словно слишком тонкая дощечка, ставшая почти прозрачной. И ломкой. Он превратился в свою собственную тень. Ни тебе здравствуй, ни каких-либо других банальных фраз, которые подсказывает ситуация. И такой безразличный вид, что я тут же переменил тактику. Да и что я пришел ему предложить? Ничего определенного в голове у меня пока не было: я мысленно представлял себе, как он превращается в какого-нибудь литературного агента или летучего издателя, без команды и без социальной базы, который способствовал бы появлению книг, помещал бы их в традиционные и раскрученные издательства. Чтобы он работал один, без отягощающих обстоятельств, без хозяев и аппарата, делал бы свое дело, которое он знает лучше, чем кто-либо другой. Идея была проста — не я изобрел ее — и она могла бы дать Форнеро возможность взять реванш.
Я быстро понял, что эти слова — дело, реванш — не имели больше хождения в квартире на улице Шез, где я узнал два-три предмета мебели, осевшие здесь как после бури. Значит, уют улицы Сены держался на Клод. Жозе-Кло востребовала «свою долю», а Форнеро оказался ограниченным запасами своего вкуса, весьма скудными. Можно было бы подумать, что ты находишься в гостях у эскадронного командира в отставке. Который не пригласил меня ни сесть, ни выпить. Поскольку бутылка стояла на столе, я налил себе, предварительно прополоскав бокал под краном на кухне, — показательное место, которое я отыскал без труда, поскольку весь этот его «третий налево» оказался довольно тесным. Там и сям объедки, бутылки… Бутылки: довольно хорошее бургундское, непонятно откуда.
Я разозлился. Нет, не жалость, не удивление, но именно злость охватывает меня, когда я вижу кавардак и самолюбование. Меня ведь никто не убедит, что Форнеро не рисуется, что это его погружение в беспросветность — не агрессивная демонстрация.
— Вы хотите помешать нам жить? — зло спросил я у него.
Он сделал рукой светский жест министра, который не хочет слышать вопрос докучливого посетителя. Он ничего не сказал, но тоже налил себе вина в свой бокал, даже не подумав помыть его.
— Вы не спрашиваете меня о причине моего визита? Почему вы принимаете меня так враждебно?
— Вы пришли предложить мне вклады? Ассоциацию? Пост академика? Более пристойную, чем эта, квартиру? Мне лично никакое решение в голову не приходит.
Я несколько секунд смотрел на него недружелюбно. Его клоунада меня не веселила. Когда же я наконец ему ответил, то мои слова прозвучали более чеканно, чем это требовалось:
— Я пришел, чтобы проститься с вами, Форнеро, потому что там, где вы сейчас находитесь, мы больше никогда не встретимся. Что остается от уважения, которое я испытывал к вам, от моей привязанности, которую вы всегда отталкивали? Ничего. Вы не стали королем в изгнании. Чтобы принимать такую позу, которую вы для себя избрали, вам следовало бы быть одним из нас, то есть творцом. Тоска и неудача не заменят работу. На протяжении тридцати лет вы торговали дымом, а сегодня, когда ваши костры потушены, вы стали никем.
Нас было несколько человек, кто хотел предложить вам последний шанс выжить, то есть послужить нам, но такому… такому эмигранту, каким вы стали, не предлагают столь тривиальных занятий. Хотя… (признаюсь, что я окинул все вокруг недобрым взглядом) …я думаю, что со стороны Кобленца было больше блеска. Ах, Форнеро. Я зол на вас за то, что вы дали себя победить, да еще так подчеркнуто, с таким смирением! Мы ждали от вас большего.
Излив свою тираду, я почувствовал себя довольно глупо, стоя посреди этой зловещей гостиной. Я не позаботился о концовке, и эта небрежность испортила мой уход. Впрочем, остаток дружбы задерживал меня там в попытке вытащить Форнеро из этой спячки. Я подозревал, что он внутренне ликует, как это делают втайне люди, которых закаляет нежность друзей. Они чувствуют себя значительными, любимыми. Правда, в проявлении нежности у меня нет никакого опыта. Чем петь чужим голосом, я предпочел широкими шагами направиться к двери. Форнеро последовал за мной с неожиданной решительностью. «Вы правы, — сказал он мне, — мы с вами больше не увидимся. Есть сотни людей, которые были моими близкими друзьями, единомышленниками, знакомыми и которых я больше не увижу. Не надо бунтовать, Фолёз. Я вам процитирую ваши же слова: «Жизнь не повторяется, она утекает». И я всегда это знал. Тем не менее, я благодарю вас за ваш визит, за ваши письма, за вашу странную дружбу, хотя я и находил ее какой-то беспорядочной. А теперь мне нужен порядок».
Мы обнялись, как герои Пьера Бенуа. Я очутился — среди запаха чеснока и хлорки, ударившего в нос, едва открылась дверь, — в состоянии между изумлением и безумным смехом. Я себя чувствовал настолько необычно, что со мной могло произойти что угодно. А произошло только то, что Форнеро закрыл за мной дверь, опустив глаза как девственница, только что в последний момент спасшая свою невинность, а я кубарем скатился по лестнице, открыв рот и дав волю смеху. Итак, старина, не говорите мне больше о спасении Форнеро: я уже пробовал.
ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО
Закончив вторую часть сериала, мы покинули анжуйский замок. Давно было пора. Мне удалось покинуть эти гостеприимные готические места, так и не узнав ни имени барона, ни названия места. Кажется, «Рибодьер»? или «Равиньер»? Мне было жаль расставаться только с собакой и с карпами, с которыми я попрощалась, несколько более взволнованная, чем следовало. Когда секстет расположился в этом доме, я еще не знала Реми и только-только начинала напевать свои первые песни. Здесь я поняла, на какую кнопку надо нажать, чтобы сочинять эти стихи ради смеха. Отсюда я поехала в Сомюр, что было самой нелепой затеей, приключившейся со мной за двенадцать лет моей зрелой жизни. Сюда я вернулась на рассвете после «ночи в Шоле», которая была не кувырканием в постели, а много более, много лучше, ночью одиночества и любви. Наконец, именно сюда 3-го августа Реми приехал за мной, а 6-го августа привез обратно — но я была уже другим человеком. Они увидели это сразу. Отныне Блонде называл меня только Анной Карениной, что было его манерой быть несчастным. Моя же манера (быть счастливой) заключалась в том, что отныне я изображала ангела нашего секстета, добрую фею этого странного коллективного очага, на углях которого булькало наше телевизионное рагу с нашими робкими попытками интриговать и варился все более и более горький политический суп, полные тарелки которого мои компаньоны отправляли друг другу в физиономию. «Об этом уже говорилось», как гласила подпись к одному рисунку Каран д'Аша или Форена, я уж и не знаю, появившегося в эпоху «Дела», в эпоху дела Дрейфуса. Их личного Дела, каковым стало это полное волнений и сарказма лето, которое оказалось свидетелем «провала левых» (Блонде, Лабель), «дерзкого легкомыслия правых» (Милер, Бине), формулировок (этих или противоположных), возникавших в связи с частичными выборами, в связи с появлением статьи в «Монде» (Милер гонял на велосипеде каждый вечер до поселка, где в журнальном киоске газету заказывали специально для него) или в связи с телеинформацией. Когда Жерлье приехал провести с нами уик-энд и начал, не подозревая о наэлектризованной атмосфере, заводить свои обычные разговоры, чуть не началась драка. «Сейчас я врежу этому идиоту!» — рычал в трех шагах от Жерлье пьяный от ярости и от фолльбланша Блонде, в баре, где почтенная британская пара напивалась, не производя никакого шума. К счастью, к Боржету приехала Жозе-Кло. Ужинали мы за двумя отдельными столами. Я получила право восседать за красным и право на пристальные взгляды Жерлье, которому сообщили о моих новых обстоятельствах.
Вот уж что не позволяло составить лестное представление о мужчинах, так это картина, которая то и дело возникала у меня перед глазами: шестеро развязных, хвастливых, ленивых и прожорливых мужчин, способных каждый вечер обмениваться шипящими словами по поводу Социалистической партии или мэра Парижа. На нашей дружбе из-за этого останутся рубцы, и я не уверена, что, представься случай, секстет оказался бы способен собраться вновь, чтобы произвести на свет третью часть сериала.