Бар эскадрильи
Шрифт:
* * *
В середине ноября Элизабет захотелось поменять свое сценическое платье, которое казалось ей слишком грустным. Ей помешали это сделать. Дельбек и Реми заставили ее просмотреть вырезки из газет и журналов, которые она отказывалась читать. Почти везде она была изображена в черном облегающем платье с закрытым воротом, с голыми плечами, держащей в руке красный шелковый платок, с которым она вышла на сцену в первый вечер случайно и который потом брала каждый вечер как некий фетиш.
— Теперь это ты.
Элизабет посмотрела притворно недовольным взглядом на собственный образ, который она сама придумала и закрепила, не думая об этом, а просто потому, что черное шло к цвету ее кожи, и потому, что ей всегда нравилась манера Греко, Барбары, больших темных ворон, которым она завидовала. «Понимаешь, — сказала она Реми, — я с четырнадцати лет больше всего боялась показаться дурнушкой…»
Потом, подумав, добавила: «А как Голубой
— На обложке пластинки фотографию поменяют! Посмотри, вот фото, которое выбрал Фаради. И он прав!
Это была фотография, снятая со вспышкой движущимся фотоаппаратом, когда она пела. У Элизабет мелькнуло в голове, что она перестала принадлежать себе. Будет ли она протестовать? Она заставила себя молчать и улыбаться с удивившей ее легкостью.
Дельбек «редко видел столько публикаций о новичке в твоем жанре». Комбинации Жоса и популярность, которой одаривает телевидение своих героев, дали основание для саркастических откликов (самых ценных), а удачно подобранные фотографии и лестная молва помогали каждый вечер заполнять «Эскадрилью». Один только Жос не выглядел удивленным. Он знал по опыту, как легко поместить под прожектор новичков, когда они принадлежат к нескольким сферам, к нескольким дисциплинам. Создателям репутаций нравятся разбрасывающиеся люди, люди, всюду сующие свой нос. Не говоря уже о красоте. Жос также знал, что раз брошенный снежный ком не замедлит вырасти в объеме; да и сам он продолжал звонить.
Между 15-м и 30-м ноября Элизабет закончила свое образование, начавшееся после выхода «Замка». Опыт «Эскадрильи» упрочил и дополнил опыт сериала: ей нравились признание и аплодисменты. Если в семнадцать лет она была так склонна провоцировать мужчин — бодлеровская «маленькая стерва», — то не для того ли, чтобы чувствовать, как при виде ее загораются глаза? Первый вечер стал для нее открытием. Едва воцарилась тишина, когда она встала неподвижно перед микрофоном, чувствуя на себе сотню взглядов, она сразу полюбила их любопытство, их алчность и даже их безразличие (чтобы сломать его) и чувствовала себя властительницей. Она продлила тишину, ожидание, к удивлению пианиста, настолько ей понравилось это ощущение: быть в центре света, быть яблочком мишени. И как только она запела, все волнение исчезло. Она контролировала свой голос, свои жесты; она была уверена, что если что-то произойдет, если внимание ослабнет, она сможет повернуть ситуацию в свою пользу. Когда раздались первые аплодисменты, ей понравились и их дурманящая агрессивность, и слегка вибрирующий стыд, который они в ней вызывали, как если бы она была голой на публике, но в то же время она чувствовала себя спокойной и расчетливой. Она сделала несколько шагов, передвинула микрофон, сказала пианисту несколько слов, попросив поменять местами две песни, и все это без особой необходимости, единственно ради удовольствия проверить непринужденность собственных движений и покорность зала. От песни к песне ее ощущения обострялись. Она была чувствительна к любому повышению и понижению напряжения, постигая, до какой степени вознаграждается качество, вознаграждается упорство в работе, постигая, что когда обладаешь умением, то можно найти выход из любого, даже самого трудного положения. В конце выступления, когда ей устроили своего рода овацию, она сумела, все еще наслаждаясь ею, быстро ее оборвать, чтобы исполнить на бис одну песню, единственную, ее любимую, и со сдержанной скромностью сойти со сцены и сесть за столик своих друзей. Она точно забыла о Жосе, который томился в ее уборной.
Это счастье длилось семь недель и стало приятным, как привычка. Когда Дельбек объявил, что не может больше откладывать выступление «Трех Жозиан», с которыми он давно наметил «справить Рождество» и которые от нетерпения уже отбивали чечетку, было решено отпраздновать сразу успех Элизабет, ее последнее выступление и выход ее пластинки, которая к превеликому удивлению Фаради продавалась по тысяче двести штук в день. Наметили вечер одного из понедельников — дня, когда театры не работают, — чтобы могли прийти друзья артисты, «команда «Замка», и еще пригласили всех журналистов, которые поддержали Элизабет.
В тот момент, когда она одевалась — она решила отправиться на улицу Эстрапад в облегающем черном платье, в котором она выступала, — Реми вручил Элизабет связку из трех ключей: маленькая открытая машина ждала ее не у входа в здание, как в фильмах, поскольку шел дождь и поскольку на улице Шез стоянка запрещена, а в красивом немецком гараже рядом с заставой Майо. Они спустились за Жосом и осчастливили Зюльму гигантской косточкой, которую Элизабет купила за пять минут до закрытия мясного магазина на углу улицы Шерш-Миди. Они выпили стоя по стаканчику в гостиной, изрядно пострадавшей от капризного нрава собаки. Жос показался им несколько чопорным для человека, который голоден и собирается идти на ужин. Но они были слишком веселы, чтобы беспокоиться об этом. В тот момент, когда они, Реми и Элизабет, остались в комнате одни, она увидела, что видеомагнитофон остался включенным. Была нажата кнопка «пауза», серое заштрихованное
Элизабет увидела себя, голой, в объятиях Лукса. Она почувствовала, как вся пылает до корней волос, и не обернулась. Реми держался в четырех шагах позади нее и тоже замер. Она неловко нажала одну из кнопок пульта и картинка, беззвучная, остановилась. На ней она была на коленях, с волосами, разметавшимися по груди Лукса. Она опустила глаза, надавила медленно на кнопку «стоп» и картинка, после двух-трех резких скачков, исчезла. Было слышно, как в коридоре или на кухне Жос разговаривает с собакой. Когда он вернулся в салон, Элизабет резко обернулась. Реми избегал ее взгляда. Он присел на колени и стал объяснять Зюльме надлежащим тоном и подбирая соответствующие слова, что она останется одна дома, будет его охранять, спрячет свою косточку под подушки дивана или в кровати Жоса. Собака неожиданно лизнула его языком в лицо, и голос Жоса сказал: «Пойдемте, ребята… Постараемся не приехать туда последними…»
ФОЛЁЗ
Мне обещали изнуренных разбойников, вертепы Бокки, а я попал на семейный праздник в честь мадмуазель Вокро, которая, если верить газетам, стала смачной комбинацией из Декобры, Жинетт Леклерк и Пиаф. Впору прямо пожалеть, что в свое время не примкнул к клубу пользователей этой персоны. Их была целая толпа, но толпа довольная. Сегодня наш постоянно меняющийся кумир предоставляет эксклюзивные права на свои интимные таланты одному певучему щеголю, для которого она, как мне кажется, слишком крупная рыбка. Но, мне кажется, я ошибаюсь, и этот Кардонель оказался одним из лучших мероприятий этого неописуемого Фаради. Очаровательное общество, кое-какие цветы которого этим вечером оказались в клумбе наших привычных сообщников. Какое же удобрение оживит эту истощенную землю? Ненависть моих друзей настолько бдительна, что я больше никогда не посещаю ни мест, ни мероприятий, где они собираются. Так что в тот момент, когда я вошел в этот кабак на горе Сент-Женевьев, где выступает наша Каллас, моим глазам предстала глубина моей дерзости, которая вернула мне лестное представление о самом себе. Итак, я удовлетворен. Только Грациэлла и Леонелли искренне расцеловали меня. Более испуганный, чем это может показаться, с очками в кармане, я практически не различаю лиц. Эта уловка помогает моей близорукости симулировать презрение, которого ждут от меня, и делает мое лицо беспристрастным.
Я добираюсь до бара, толкнув человек десять знакомых, неожиданное молчание которых за моей спиной позволяет мне измерить обиду, нанесенную им моим безразличием. Я являюсь постоянным оскорблением. Мне случается даже самому ощущать усталость оттого, что я среди остальных всегда оказываюсь точно каплей, каплей кислоты в сироп. Я жгу и не смешиваюсь.
Держа стакан в руке, я оборачиваюсь со все еще опущенными вниз глазами. И они замечают меня, сидящего нога на ногу, замечают элегантный туфель на конце моей ноги, замечают, как она дрожит. Дрожит такой непроизвольной, яростной дрожью, вроде той, что сотрясала когда-то жен нотариусов, когда в провинциальных гостиных их наэлектризовывала злость. Английская обувь, поношенные носки и их хозяин Форнеро, сидящий один, лицом на уровне задниц. Близорукий он или нет, но выглядит еще более безразличным, чем я. Он меня не замечает, и я наблюдаю за ним без зазрения совести. Невидимая нить, протянутая таким вот образом между нами, оберегает меня от зануд: ко мне никто не подходит.
Форнеро — я хорошо знаю это выражение — дошел до конца чего-то. Но чего? Торопливый психолог сказал бы: отчаяния. Все так и все не так. Так или не так. Жос выше этого; он достиг тех подлунных высот, когда замечаешь только смешное или гнусное в разыгрывающейся комедии, в которой никак не хочется участвовать. Особое состояние. Все еще недавно молча принимаемые условности, все расточаемые недавно знаки уважения, предупредительности, расточаемые то с некоторой тщательностью, то небрежно, кажутся не имеющими ни малейшего значения. Видеть, как Форнеро буквально на глазах соскальзывает — я готов биться об заклад! — в такую безнадежную отчужденность, — это вызызает во мне всплеск симпатии к нему. У меня появляется желание поговорить с ним обо мне, о моей книге, о кровоточащей обнаженности, в которой он оставляет меня, как я делал когда-то ради несколько садистского удовольствия продемонстрировать состояние моей души издателю, который хотел бы стать моим издателем, но не стал. В какой-то миг я испытываю ощущение, что мы с ним, Форнеро и я, одни в этой небольшой толпе друзей-врагов вдыхаем леденяще-обжигающий воздух истины. Понятно мое замешательство: леденящий или обжигающий? друзей или врагов? Осталась только такая истина, которая разрушает сама себя.