Барды
Шрифт:
У Галича — замкнутый театр, вертеп, и потому трубный глас — разрушить эти стены! У Кима вертеп заперт смехом. Смех идет вкруговую. Разрушать нечего.
«И кружит, и кружит последний троллейбус по вольному кругу ночного кольца».У Окуджавы — прощанье, он всегда чувствует край, финал, конец, обрыв. У Кима маршрут кольцуется. Счастья, конечно, нет, но и это «нет» — счастье.
Эйнштейн выворачивает
Лишь неистребимо здоровый дух способен отважиться на такую игру. Единственный поэт в плеяде бардов-патриархов может позволить себе такой фейерверк:
Вышла фига из кармана, Тут же рухнули мосты, А в условьях океана Негде прятаться в кусты.Ну, вот. Фига извлечена из кармана. Искренность выужена из обмана. Истина просвечена с изнанки.
Негде прятаться.
ВЕЧНАЯ РАЗГАДКА?
Я стою, как перед вечною загадкою,
Пред великою да сказочной страною —
Перед солоно- да горько-кисло-сладкою,
Голубою, родниковою, ржаною…
Кажется, разгадка на поверхности: выдержал бой с Советской властью! В самые мутно-застойные годы — пробил стенку! Взял штурмом, напором, нахрапом! Беззаконная комета! Одинокий волк, медведь-шатун, изгой, штрафник, заложник. Огни, воды, медные трубы прошел. Сказка!
Да, напор был. Лез на стенку. Но был и подпор — та самая почва, на которой все стенки стоят. Километры магнитофонной ленты от Таганки до Магадана выстилали беззаконный путь. Под благовест собственного хрипа из выставленных на подоконники динамиков — хаживал от вертолета до гостиницы на Северах. А начальство? А начальство все эти пленки первым же и получало из рук собственных детей, с ума сошедших. Начальство звало автора в кабинет, слушало «Охоту на волков» и плакало так же беззаконно.
А как умер, — шлюзы открылись — хлынула русская любовь, безоглядная, яростная, через все цензуры. И все, что он, ерничая и юродствуя, демонстративно отвергал, — посыпалось навалом. О газетном некрологе «на последней странице в углу» даже и не мечталось? — Получил — на последней, а там и на первой. «Памятник в сквере где-нибудь у Петровских ворот»? — Получил и памятник, нарочно и именно в том сквере. Аршинные рекламы «в гробу видал»? Получил все это за гробом. Разве что «на монетах заместо герба» еще не отчеканили… да при нашей русской широте, да при девальвации — могут.
Если отсчитывать от стенки, которую проломил Высоцкий, разгадка — в его волевом вольном напоре. Если отсчитывать от того, насколько легко подалась стенка, какая гнилая была и как быстро завалилась, — то разгадка Высоцкого в том, КУДА он ткнул и КАК. Удачно ткнул, точно. Не повторить.
Не повторить ни хриплого голоса, ни хулиганской повадки. Скопировать можно, найти «равнозначное» — вряд ли.
Но тогда — что останется от этого громогласного эпизода в истории русской культуры? От этих шестисот песен, живущих только в ТОМ голосе? Может, и в ТОМ ВРЕМЕНИ только?
Стремительность, с которой было сразу найдено все: тон, мелодика, образ, — поразительна. Одна только пробно-неверная нота и вырвалась — когда двадцатидвухлетний студент зарифмовал газетное сообщение о беспримерном рейде нашей заблудшей посудины к американскому берегу. Торопился бард: Зиганшина из Асхата в Асхана переименовал, а Поплавского, который ел гармошку, описал в романсовом духе: «Крутая скатилась слеза…» Отрекался потом от этой песни: «пособие для халтурщиков». Однако пел. Потому что «крутая слеза» — это тот самый стиль, в который, как в стенку, будет идти игра. И мотив (чужой), на который запелось, — блатной, рыдающий, — «Я был батальонный разведчик» — это же та самая канва, по которой будет вышит весь Высоцкий, вернее, прошит, есть учесть обилие ножей и пуль в его творчестве. Только капля и нужна была, чтобы пролилась струя и пошел поток.
Капля потребовалась традиционно русская: сивушная. С первых песен, где герой выпивает, буянит, засыпает, просыпается и снова выпивает, — до последнего предсмертного парафраза из Блока: «Мы тоже дети страшных лет России, безвременье вливало водку в нас».
И тут же — патентованно-русский ход мысли: не мы ее пьем — ее в нас «вливают».
Блатной антураж строится на перманентной обиде, что кто-то нас ЗАСТАВЛЯЕТ безобразничать, что-то нас заедает (в ХIХ веке знали, что заедает — «среда»). А мы — «не виноватые». Но — осужденные. По железной схеме: срок, рыдающая мать, рыдающаая подруга, рыдающая гитара…
Но какое безошибочное чутье на адресата! «К гитаре тяга есть в народе». Это, значит, минуем гармонь-трехрядку! Это, значит, в нынешнем народе. Народ, у которого «на левой груди — профиль Сталина, а на правой — Маринка анфас». У которого маршрут «от ларька до нашей бакалеи». Который — «головой быка убил».
Тут прелесть не в точности примет, складывающихся в габитус и диагноз, а в блестящей игре гротесковых преувеличений. Типичное: не любо — не слушай, а врать не мешай! Неподдельное, родимое, из подворотни вынесенное: «да ладно!»
Да ладно — ну уснул вчера в опилках, Да ладно — в челюсть врезали ногой, Да ладно — потащили на носилках, — Скажи еще спасибо, что живой!А ведь в этом ироническом «скажи еще спасибо» угадывается что-то потаенно-интеллигентское. Какой-то тонкий яд проскальзывает в хрипатом нахрапе хама-хулигана. Не надо даже брать строчки на просвет… впрочем, можно и на просвет. Тогда выколотая на исполосованной ножами груди Маринка вдруг напомнит Метерлинка, а уркаган-щипач-скокарь под ножом хирурга вдруг в бреду прохрипит: «Россия, Лета, Лорелея»… В протокол это, конечно, не попадет: чего кореш не прохрипит в бреду! Важнее общая мелодия: этот хулиганский треп-бред все время идет на такой запредельной ноте, что ему не то, что веришь, а веришь ему именно как шебутному, притворному, залихватски-игровому, шалому, бесшабашно-лихому, невменяемому.
Хотя невменяемость — продуманна.
По общему абрису хулиган должен быть падок «на баб». Оно вроде бы так и есть: тот, который «головой быка убил», — он и баб режет бесперечь, хотя и «не каждый год». Он их мордует и хвастается…но чем? Если не вслушиваться, то тем самым, чего от него и надо ждать, то есть безудержным насильничаньем. Но если вслушаться, — так ведь там нечто совсем противоположное. «Я теперь на девок крепкий!»- куражится насильник. То есть, он на девок не обращает внимания!