Барды
Шрифт:
Это был явно не фольклор. Я потребовал имя автора. Они назвали.
Через два дня я стоял перед автором в коридоре «Литературной газеты». Через три — записывал его на мой допотопный «Спалис».
Тридцать песен той первозаписи легли на душу естественно и… как бы получше выразиться… по-домашнему. Арбатские
Непонятно. Вот это горькое «Все равно». О чем это?
Он объяснял: «Какое новое сраженье не покачнуло б шар земной».
Потом стало ясно: новое сраженье, которое покачнуло шар земной, началось с падения Берлинской стены.
Тогда я понял, что так мучало, так приковывало меня.
Выпадало из приглушенного тембра, светилось, кричало, сверкало, кровью билось в висках.
А вот это упрямое и обреченное: «Все равно…»
И эта песня тоже — наискосок всему . Всему, что уже воспринималось у Булата как привычное и ожидаемое. Привычен стал путь со старого Арбата на войну. Привычен герой — маленький школяр, надевший шинель. Его неисправимо штатский облик. Его городские ангелы. Его мечтаемые женщины — неверные, непостижимые, туманно-загадочные.
Вдруг — мама. Что-то русское, певуче-простое, невообразимо далекое и от армяно-грузинских корней, и от советских новобранцев, мальчиков Державы, идеалистов 1941 года.
Не клонись-ка ты, головушка, От невзгод и от обид, Мама, белая голубушка, Утро новое горит…Как сон из деревенского детства.
Это был единственный случай, когда, записывая Булата, я не выдержал и попросил повторить.
Словно не поверил:
— Это — тоже твое? Боже мой, это твое? Твое?!
Душа замерла, потянулась в несбывшееся, в запредельное — далекое от ранних шинелей и поздних троллейбусов, — такое горькое, сладкое очарование было в этих простых словах, рифмующихся осторожно и неясно, как во сне:
И сладки, как в полдень пасеки, Как из детства голоса, — Твои руки, твои песенки, Твои вечные глаза…Так притягивало у Булата — нетипичное.
А вот — типичное: будни нашего отряда, бездомная девчонка, попавшаяся на фронтовом маршруте. Прежними песнями Булата подготовлено пришествие окопной Мадонны, этой беззащитной беженки, приткнувшейся к армейским харчам, к армейским мужикам-защитникам:
И откуда на переднем крае, Где даже земля сожжена, Детских рук доверчивость такая ИСвятая!
Но тогда откуда этот мутный след за нею шлейфом? Откуда дух коммуналки на этом ветрище? Солдаты «шагом тяжелым проходят по улице в бой» — в самом строчечном строе какая-то странность: так, «по улице» не в «бой» проходят, а на службу. Второй план — такой же странный по речестрою: «редкие счастливые жены» над судьбой девочки «злословят». Во-первых, какие там «счастливые жены», когда «земля сожжена»? Ах, «редкие»? До «редких» мне дела нет. Во-вторых, ну и что, если злословят? Это что, соизмеримо — война, которая все сожгла , и что-то квартирное, обыденное, коммунально-арбатское «злословят»?
Этот мотив вообще проходит у Булата какой-то странной нотой: завеса мелкой лжи в людях, мелкая слабина, которая почему-то застит свет. Думаешь: он же с Богом говорит, причем тут «жены», или их «воровство», или та «циркачка», к которой «страсть схватила», или та «Наденька», которая «пойдет гулять с другим». Или это все страсти-страхи «московского муравья»? Акакий Акакиевич в шинели рядового-необученного…
Очистительным шквалом приходит — фронт. Отрада — святая в этому аду.
Мы идем на запад, Отрада, И греха перед пулею нет.Какого греха? А если нет, зачем — о грехе? И если перед той девочкой «ни грана вины» — зачем о мнимой вине речь? Какую боль, какую жуть так в себе заговаривают? Поверху — гармония, песня. Вернее, всегда — «песенка» — ну, как бы пустяк: легко все, воздушно, аристократично.
А понизу — смутное ощущение обрыва в бездну.
Ничего непонятного: Арбат, суета дворов, все просто… Загадка фактуры любого текста у Булата — вот эта милая простота, незаметно и мягко погружающая тебя в странное инобытие. Городская обыденность, троллейбусы, прохожие. В случае невероятного форса — какая-нибудь ресторанная бравада. Ну, в пределах ленточки на бескозырке. А так — пыль повседневности.
Только пыль эта — с былинных шлемов.
Красками арбатской суеты живописуется — мистерия.
Этот сказочный, сказовый ритм — с первых строк. Он инобытие той простецкой жизни, которой живет этот мир, он ее тайное спасение.
Живописцы, окуните ваши кисти в суету дворов арбатских и в зарю, чтобы были ваши кисти словно листья. Словно листья, словно листья к ноябрю.«К ноябрю» — тайно-праздничный знак времени, опознавательное клеймо меченых мальчиков Державы. Праздник плывет по серому асфальту. Мостовая качается, не может очнуться. Непонятно, как это все слито, как сращено в стихе: плывущая заревая легенда и суета. Они ж чужие, чужие! У них координаты не сходятся! Их судьба разведет!
Он это и чует, певец Арбата, на это и отвечает:
Вы, как судьи, нарисуйте наши судьбы, наше лето, нашу зиму и весну… Ничего, что мы — чужие. Вы рисуйте! Я потом, что непонятно, объясню.