Барсуки
Шрифт:
Уже шуршали раздвигаемые и ломаемые лошадьми кусты... Настя, судорожно вздохнув, прыгнула. Протяжно и больно свистнул воздух в ее ушах. Дыханье замкнулось, а тело оцепенело, на мгновенье повиснув в воздухе. Следом за ней прыгнул и Мишка.
Мочиловка, даже разбухшая и шумливая в осенние дожди, как нынче, все же мелка для таких прыжков. Зато изобиловали подобрывные места ямами, крутоярами и баклушами, – в них водилась щука и крутилась вода. Настя упала ногами как раз в такую баклушу. Черная вода сомкнулась, всякое стихло.
На берегу, лишенная сознанья и страха опасности, она с немым удивлением глядела вокруг. На противоположном берегу чернел Гусаковский обрыв. А Мишка уже отфыркивался и был весел, отряхиваясь от воды; в темноте улыбались его зубы.
– Побежим теперь, чтоб согреться... А, ну!
– Ты тише, – отвечала Настя, приходя в себя. – Стрелять будут...
– А ну их... – встряхнулся Мишка. – Побежим!
– Куда?..
– Да куда б ни было... пока ноги танцуют!
Бежать в одежде, утяжеленной водой, было нелегко. Трудно повиновались застывшие от холода ноги. Вместе с тем Зинкин луг, по которому бежали, был ровен, как нитка, – ни кочка на нем, ни выбоина.
– Не могу больше... – вдруг сказала Настя, и Мишка, не видя, ощутил жалкую ее улыбку.
– Еще немножко беги... – твердо сказал Мишка. Он решительно и быстро просунул руку к ней за ворот, к спине. Настино тело было влажно и холодно. – До поту беги! Я уж, вон, ровно в бане запарился весь!
– Не могу больше... не бежится уж, – задыхаясь, сказала Настя и бессильно осела на траву. – Ты беги, я тут останусь...
Версты три, по его предположениям, отделяло их теперь от Мочиловского обрыва, от погони. Все еще шел луг, – казалось, что и конца ему нет. Все кругом было ровно и одинаково: полная темень. Силясь побороть ее, Мишка вглядывался по сторонам.
– Постой... Сено!
То был зарод старого сена, – огромная копна, обветшалая снаружи, а внутри обещавшая пыльные, сухие, душистые слои, куда не проникает непогода. Жибанда с колен принялся разгребать сено руками. Настя догадалась о Мишкиной затее и помогала. Огрубелые сенины кололи и жгли ей руки, не щадя рук, Настя разрывала слежавшееся сено. Очень медленно выходило в зароде подобие норы. – Она влезла туда первой, а Жибанда уже извнутри заложил проход в нору сеном. Было здесь очень сухо, даже тепло, но мелкая сенная пыль разъедала глаза.
– Грейся, грейся... – шептал Жибанда, взволнованный ее близостью. Ты грейся, грейся, вали... – бормотал он, не смея шевельнуться и лежа, как пласт.
– Я... на, пощупай, вся мокрая! – глухо пожаловалась Настя, и Мишка угадал, что Настя крупно и сильно вздрогнула. – Что же делать-то?.. она чуть не плакала.
– Ты об меня грейся, ничего... – повторил Жибанда. – Вали об меня, у меня кровь горячая! До войны в пролуби купывался... Вот каб спички не замокли, можно б и костер бы там, на воле...
– Не
Он лежал по-прежнему неподвижно, уставясь глазами в черный пахучий свод. Пыль еще держалась и зудила глаза и нос. Снаружи забушевал ветер. В сенной норе было тихо и спокойно. Вдруг Мишка сильно втянул воздух и чихнул.
– Ты разденься! – настойчиво и с раздражением сказала Настя. – Я застыла вся, у меня пальцы на ногах совсем ничего не чувствуют...
– Дак ведь... я ведь не баба! – грубо конфузился Мишка – Неудобно ведь!..
– Все равно... темно, мне не стыдно.
– Дак ведь... как же так?
– Мишка, мне холодно... – она всхлипнула.
– Ничего, не умрешь, жива будешь! – сам не зная чему, захохотал Мишка, зараженный Настиной лихорадкой.
...И уже передавало горячее Мишкино тело свой нестерпимый зной Насте, и уже бурно загорелись Настины щеки и вся вслед затем. Два сердца начинали биться все согласней. Настя жадно брала Мишкино тепло, все меньше становилось разницы в теплоте их тел.
– Вот вы в городу... все такие, – сказал Мишка, горя необычностью минуты.
– А какие?..
– Крови в вас нет, холодные. Вот и Дунька тоже была...
– А-а... – протянула Настя и слегка отодвинулась.
– Чего ж ты?.. Грейся!
– Немку-то свою все... помнишь?
– Жалею Дуньку... – просто и твердо сказал Мишка.
– А меня?..
– Тебя жалеть нечего... Ты сама по себе. – И вдруг прорвался: – Хорошечка моя, ты мне, ну, вот... ровно бы холостая папороть. И цвету в тебе нет, а душу с первого взгляда повлекло.
– Я злая стала! – вдруг с большой искренностью сказала Настя. – Я всех злей, вот какая... – и опять заплакала. – Ты смотри, я себя жалеть не дам, я так скручу, что...
– А ты не пугай меня... – говорил Мишка, гладя Настино лицо. Он прислушался. – Дождь-то, слышишь? – Он нащупал на щеке ее, в ровной горячей коже, крохотную выбоинку. – Что это?.. – мельком спросил он.
– Это от кори осталось... давно. Ты знаешь, я сегодня... не сегодня, а вчера уж... на рассвете журавлей видела. Улетают! – Слезы ее стали спокойней. То были слезы переутомленья.
Так они и проспали до рассвета, в обнимку, как муж и жена. Непогода пела им песни унывные, не венчальные. Сон их был крепок и насыщающ.
XI. Гусаки повержены во прах.
Так зарождаются неслышанные слухи, небылые были, затейная плесень бабьего ума. Клялась молодка Мавра и пречистую в поруки призывала, что собственными глазами видела нечистого и нечистую его жену.
Когда подъехали к зароду, что оставался у них от прошлого года на Зинкином лугу, увидали: разметано сено, будто носом рылся кто: Мавра и скажи свекровке: – Матушка, мол, а у нас воры были! – Свекровка спорлива была: – Не воры, девушка, а ветром накидало... ночь-то шумлива!