Башня. Новый Ковчег 6
Шрифт:
Лес отец берёг как зеницу ока, разрешения на постройку деревянных домов выдавал неохотно и только для небольших, одноэтажных. Дома в два и три этажа строили из кирпича (спасал глиняный карьер, обнаруженный в первые годы после переселения из Башни), браконьеров ловили и штрафовали нещадно, а за третье нарушение либо ссылали назад в Башню, либо отправляли на солончаки — там освоение земель шло медленно и требовало больших усилий. Поработав на солончаках несколько месяцев, можно было вернуться в Город — из Башни назад дороги не было, оттуда отец отказывался принимать наотрез. И по мнению Гриши, это было самое страшное наказание.
Их Город не был похож на города из допотопных фильмов.
И хотя Город был живой и не стоял на месте, стремился ввысь и вширь, он уже становился тесен. Он жал, как жали старые ботинки, которые мама доставала Грише с чердака с первыми ночными заморозками, и уже находились юные горячие головы, которые ходили к отцу целыми делегациями, разворачивали перед ним самодельные карты и вдохновенно доказывали о необходимости двигаться на восток, на запад, на юг… да неважно, на самом деле куда, лишь бы идти и идти вперёд.
Отец хмурился, но это была не та хмурость, когда он злился или бывал недоволен — глубокая складка на лбу говорила о том, что отец что-то старательно просчитывает, прикидывает, — и однажды вечером он сказал, как будто бы самому себе:
— Вот что. Идти надо на запад. На Енисей.
Никто толком не знал, сохранилась ли эта река после потопа, потому что изменилось многое. Самому Грише слабо верилось, что Кедровки, например, до потопа не существовало, но Митя Фоменко, школьный товарищ сестры, утверждал, что так и было, даже карты Грише показывал. Мите Гриша верил, потому что Мите верили Ника и Кирилл. Но самое главное: ему верил отец, причём не просто верил, а, приняв решение идти на запад, отправил Митю во главе экспедиции, наказав найти Енисей. И Митя его нашёл.
Он вернулся назад, заросший густой курчавой бородой, с брызгами весёлого, детского счастья в светлых, летних глазах, от него пахло костром и грибами, а на фотографиях, что он привёз с собой, с достоинством нёс свои воды красавец Енисей.
— А тайга, какая там тайга, Павел Григорьевич! — не скрывал своего восторга Митя. — А ведь это уже не наша, не рукотворная. Это сделали ветер и земля.
— Ну а что ты хочешь, — отвечал отец. — Жизнь своё возьмёт.
И глядя на фотографии небольшого посёлка, притулившегося у подножья невысоких гор, уже думал о чём-то своем, и в серых отцовских глазах гулял шальной и юный ветер.
До Енисейска, так назвали посёлок, наладили водный путь. Кедровка вниз по течению оказалась вполне судоходной, и по ней теперь отправляли баржи, гружённые под завязку оборудованием и материалами. Назад баржи везли камень, пробы грунта и скальных пород.
Гриша бредил Енисеем. Он снился ему по ночам, огромный и бескрайний, катящий свои волны на юг, к новым неизвестным землям. Он являлся к нему днём, и Гриша
Первой догадалась Варька, у которой было чутьё на такие вещи, а, догадавшись, она насела на Гришу, уговаривая его непременно бежать на Енисей. Собственно, уговаривать долго не пришлось — Варька, где прямой стремительностью, где изворотливой хитростью (как в ней это уживалось — загадка) могла покорить любую крепость. И Гриша под её напором сдался.
Пол-лета они готовились. На лесопилке добыли бракованные доски для плота, Варька договорилась — она умела договориться, наверно, с кем угодно. Бечёвки для связки Гриша притащил из дома. Варька заготовила провиант. Майку, посовещавшись, решили с собой не брать.
День для побега выбрала Варька.
— Отправляемся в День Памяти, — заявила она. — Утром потолчёмся среди народу, засветимся, на митинг сходим, отца твоего послушаем. Главное, чтобы нас побольше людей увидело. А потом на плот и отчалим. Увидишь, на реке никого не будет. Точно тебе говорю.
Спорить с Варькой было бесполезно, хотя в Грише всё противилось.
Нет, бежать на Енисей он хотел, но только не в День Памяти, самый большой и самый значимый праздник для всех, а для Гришиного отца особенно. В этот день вспоминали всех, кто погиб в Последнем Восстании, которое было ещё в Башне, когда власть захватил псих Ставицкий. Отец, понятное дело, толкал речь. Мама и Ника всегда плакали. Даже насмешливый Кирилл был серьёзен, и иногда и у него глаза подозрительно краснели. Этот праздник, торжественный и грустный, Гриша любил. И рассказы о том, как всё происходило, тоже. И надо же, чтобы Варьке приспичило бежать именно в такой день.
— Трусишь? — шипела Варька, и в её зелёных, как заводь, глазах плескалось презрение.
— Не трушу. Но не в этот же день!
— А потом поздно будет. И случая удобного может не представиться.
Насчет удобного случая Варька была права, конечно, вот только иногда в жизни есть вещи не менее важные, чем Енисей. Гриша это точно знал…
Праздник всегда растягивался на два дня. Но если первый день был торжественным, полным речей, песен и радости, которая с каждым годом всё отчётливей и выпуклей прорывалась сквозь дымку скорби и грусти, то на второй день все словно затихали. Праздник уходил с улицы в дома, в семьи — общее горе и общая радость разносились по крупинкам, по отдельным сердцам, распадались на миллион маленьких капель и незримо связывали людей единой крепкой нитью.
На второй день ходили на кладбище.
Обычай этот возник в Городе вместе с самим кладбищем, которое как-то само собой образовалось на Южной окраине и с каждым годом всё больше и больше наступало на лес, подпирающий Город, вдаваясь в него острым клином.
Отец с утра успевал сбегать на работу — выходных для него почти не существовало, — но к обеду уже был дома, переодевался, перекусывал чуть ли не на ходу, и они все вместе отправлялись к той могиле.
Она была среди самых первых, а, может, даже самой первой — небольшой, огороженный низенькой оградкой холмик с простым деревянным крестом. Отец подкрашивал оградку взятой из дома краской, а мама рыхлила землю и пропалывала низенькие кустики жёлто-красных бархатцев. Гриша помогал отцу. Они почти ничего не говорили, только иногда мама бросала что-нибудь типа: