Басурман
Шрифт:
– Здорово, Андрюша, – сказал Василий Федорович, сидя, с роскошным самодовольством, на креселках своих, кряхтевших под дородною тяжестью его, и поцеловал в маковку мальчика, к нему подошедшего; потом, обратясь к старику, примолвил: – Добро пожаловать, Афоня! Садись-ка на большое место: сказочнику и страннику везде почет. Потешь же нас ныне словом о том, как в Индусах войну ведут, оллоперводигер.
Употребляя это варварское слово, Образец подшучивал над сказочником, любившим в своих повестях примешивать очень часто какие-то непонятные слова, которые называл индустанскими.
– Воевода на упокое, как старый сокол, хоть и летать на охоту невмочь, а все рвется туда крылами соколиными. Будет, боярин, по твоему сказанному, как по-писаному. Хлеб-соль твою не уроним в грязь, – отвечал старик, помещаясь с бережью на лавку. – Не замарать бы полавочника, батюшка? кажись, сукнецо-то заморское.
– Постелем и другой тогда; не занять взять. Ну, что твой отец, Андрюша? – прибавил
– Все грустит что-то: Иван Васильевич дает ему мало места под Успенье.
– А ему небось хотелось целый город захватить?
– Ведь он храм богу, создателю мира, будет строить, так надо ему простор, – отвечал мальчик с гордостью.
– Люблю Андрея за умную речь! – воскликнул боярин с умилением. – Однако время терять попусту не для чего. Слетай к своей крестной матери и позови ее сюда, слушать-де рассказы странника Афанасия Никитина.
И Андрей, сын зодчего Аристотеля, полетел исполнять волю боярина. Из клети, которую покуда будем звать оружейною, железные двери, запиравшиеся сзади крюком, а на этот раз отворенные, вели в темные переходы; отсюда, по лесенке с перилами, можно было пробраться в терем Анастасии. С другой стороны, из задних покоев боярина, на правом крыле дома, вилась к тому же терему другая лестница, и обе, будто играючи, сходились в теплых верхних сенцах, разделявших покои Анастасии от клети ее мамки.
Андрей, достигнув этих сенцов, постучал в дверь, обитую войлоком, и, настроив свой голос, сколько мог грубее и вместе жалобнее, завопил:
Детушки, мелкота,Отворите ворота:Я, мать ваша, пришла,Молока принесла…Из-за двери послышался приятный голос:
– Перепугал ты меня, волчонок!.. Что тебе?
Тут посланный рассказал, зачем пришел. Слышно было, как щелкнул крючок, и вслед за тем вышла Анастасия, неся подушечку с кружевным изделием. Радость живописалась на прекрасном лице ее.
– Здорово, голубчик, – сказала она, поцеловав своего крестника в голову. Он взял от нее подушечку, и оба, как птицы, перелетели в оружейную клеть.
– Подобру ль поздорову, дедушка? – спросила Анастасия, поклонясь низенько страннику, и спешила с своим рукодельем уместиться близ него на лавке. Крестник расположился на колодке у ног Образца.
– Вашими молитвами плетемся понемногу, шажком да с оглядкою, – отвечал Афанасий Никитин. – Ты все ли по-прежнему катишься, моя жемчужина перекатная, ты ль у батюшки у родимого на ладонушке? Уселись ли вы, мои милостивцы, и готовы ли опять слушать о моем грешном хождении за три моря, за синие, волновые, а первое море – не забудьте – Дербентское, или дория Хвалынская, второе море – Индейское, дория Индустанская, третье море – Черное, дория Стамбульская.
Моря эти были коньком тверчанина; они, казалось, служили в его рассказах то позой, то припевом.
– Уселись, – сказал Образец, и все в клети сделалось внимание.
Как хорошо расположились эти четыре фигуры! Как пригож этот старец, без бурных страстей, без упрека оканчивающий свой земной путь! Кажется, так и видишь его в белой чистой одежде, готового предстать перед верховного судью. Образец надо всеми господствует летами, широкою, могучею осанкой и патриархальным видом. Перекрестив руки на посох, он закрыл их бородой, пушистою, как тонкое руно агнца; румянец здоровья, приправленный стопою крепкого меда, сквозит сквозь снег ее, густо покрывший щеки. Он с особенным вниманием и удовольствием слушает рассказчика: это удовольствие прикорнуло на устах его, ярко просвечивает в его глазах. Изредка насмешливая улыбка перебегает по губам, но видно, что это невинное дитя иронии, вызванное на свет из души незлобной хвастовством Афони, а без этого грешка, знаете вы, ни один сказочник не обходится. То, покоя спину на отвале кресел, он закрыл глаза и, положив широкую, мохнатую руку на голову Андрюши, тихонько, нежно перебирает мягкой лен его волос. На лице его удовольствие любопытства сменилось умилением; он не дремлет, но, кажется, забылся в сладких грезах; старцу мечтается милый, незабвенный сын, которого он ласкает. Когда он открыл глаза, на белых ресницах остались следы трогательной беседы его с неземным гостем. Но когда он заметил, что слеза, изменившая его тайне душевной, возмутила собеседников и встревожила дочь, прежнее удовольствие снова озарило его лицо и водворило общее радостное внимание. Как хорош и этот сказочник Полифем, этот чудный выродок между невежеством своих соотечественников, гонимый духом любознательности с колыбели Волги к истоку Ганга, с торгового прилавка, под сенью Спасова дома, в храм, где поклоняются золотому волу, не понимающий, что он совершил подвиг, который мог бы в стране просвещенной дать ему славное имя. Он рассказывает свой подвиг то с простодушием, то с лукавством младенца. О! и этот, конечно, будет в числе тех избранников, которых господь любил ласкать и о которых говорит, чтобы не возбраняли им подходить к нему. А дочь Образца, юное, прекрасное творение, возбуждающее чувство удивления в художнике, который понимает красоту, и между тем не знающая, что она так хороша, невинная, неопытная
Мы сказали, что все сделалось внимание; надо пояснить, что, прежде чем настоящий рассказ оковал общее внимание, был еще следующий прелюдий.
Когда слушатели уселись, Афанасий Никитин спросил дочь Образца, помнит ли, что прежде им рассказано.
– Оборони боже забыть! – отвечала Анастасия. – Ты так хорошо рассказываешь, дедушка, будто все наяву в очах моих деется. Пожалуй, я тебе повторю вкратцех. Пошел ты из своей родины, изо Твери, от святого Спаса златоверхого, с его милостью, от великого князя Михаилы Борисовича и от владыки Геннадия; потом поплыл Волгою, в Калязине взял благословение у игумена Макария; в Нижнем Новгороде ждал татарского посла, что ехал восвояси от нашего великого князя Ивана с кречетами; тут же пристали к вам наши русские, что шли по-твоему в дальнюю сторону, и с ними потянул ты Волгою. На какой-то реке напали на вас татаре, и поднялась у вас с ними сеча кровавая, и многие из вас положили тут головы; здесь-то порубили тебе, бедняжке, череп и глаз. Недаром я этих татар не люблю, как будто сердце вещует и мне от них беду.
– По мне, поганее немцев народа нет, – перебил боярин, пользуясь этим случаем, чтобы излить на них свою ненависть.
Анастасия продолжала:
– Море Дербентское, сказывал ты, дедушка, бездонное. Когда русалки полощутся в нем и чешут его своими серебряными гребнями, летишь по нем, как лебедь белокрылый; а залягут с лукавством на дне и ухватятся за судно, стоишь на одном месте, будто прикованный: ни ветерок не вздохнет, ни волна не всплеснет; днем над тобою небо горит и под тобою море горит; ночью господь унижет небо звездами, как золотыми дробницами, и русалки усыплют воду такими ж звездами. А как взбеленятся они и учнут качать судно, так подымут его высоко-высоко, кажись, можно звездочку схватить, и потом окунут на дно и разобьют в щепы о камень, если не успеешь прочесть: «Помилуй меня, боже!» От одного помышления сердце обмирает, а все-таки поплескалась бы на этом море сизой утицей, белою лебедушкой.
– Ах ты моя ластовица, сладкоглаголивая, щекотливая, – прервал странник. – Ты словно летала со мною по морям. Правда, много горя и бед претерпел я, грешный раб божий! Да и то к слову молвить: охота пуще неволи. Вот я не больше был Андрея Аристотелева, а едва ль не все Тверское княжество обошел. Бывало, что лето, то уйду с богомольцами, куда они поплетутся, или пристану к обозу купеческому. Подрос, и замыслам моим не было конца. Идти да идти далеко, на край света, поглядеть своими очами, что делается в божьем мире, какие звери, птицы, люди живут в разных странах! Все это хотелось мне посмотреть, словно, прости господи, какой дух во мне сидел и приказывал мне странствовать. Да и ныне, вот как сижу на святой Руси, в палатах белокаменных, в тепле, на суконных полавочниках, у боярина-хлебосольца, и пью его меды сладкие, сознаться ли вам, мои милостивцы, и ныне сердце просится за тридевять земель в тридесятое царство. Был я на востоке солнечном, хотелось бы теперь на запад; да немощи одолели… Однако воротимся к нашему грешному странствию, за три моря за синия, оллоперводигер, а первое море…
Нетерпеливая Анастасия перебила его речь:
– Помним, дедушка, помним, много ты бед и горя претерпел. У кого из вас что было на Руси, тот пошел на Русь, а у кого ничего не было ни. на душе, ни за душой, поплел, куда глаза его понесли. Ты пошел в Баку, где горит из земли огонь неугасимый. Господи, господи, как мудрено земля твоя устроена! А потом взял ты велик день в Гурмузе, где солнце палит человека, будто варом обдает. И пришел ты наконец в стольный град великого султана индусов. А в той стране есть обезьяны, с руками и с ногами и со смыслом человеческим, только что не говорят по-нашему. Обезьяны те живут в лесу, и есть у них князь обезьянской; когда кто их обидит, жалуются князю своему: придут на град, дворы разваляют и людей побьют. Еще в той стороне есть птица гукук, летает по ночам и кличет: кук-кук; на которой хоромине сядет, тут человек умрет. А если кто захочет ее убить, у ней изо рта огонь выйдет.