Батискаф
Шрифт:
— Хех, Юдж, жизнь — это постоянная борьба с обстоятельствами и неурядицами, борьба за глоток воздуха, передышка и снова борьба за подстилку…
Я тоже считал, что во всем, что со мной случилось, был виноват мой отец.
Как-то мы с ним разобрали стул; отец зажимал плоскогубцами мертвую гайку и, поднатужившись до краски в лице, с кряканьем снимал ее с насиженной бороздки, все остальное делал я. Разобрав стул на части, я долго ждал отца, но он два дня не возвращался, стул пролежал до конца следующего дня, а потом отец вернулся сильно пьяный и злой, увидел мой разобранный стул и с хохотом стал вышвыривать его из окна: кривые ножки, как бумеранги, полетели на дорогу, спинка застряла на ветках, провисела там несколько дней. Эти дни обжигали и давили горло до слез; мне было так стыдно, что я неделю прожил у бабушки, а когда вернулся, в моей комнате меня поджидал другой стул, который с выражением сюрприза в деревянных членах смотрел на меня, подманивал натертой спинкой, смеялся царапиной на лакированном сидении. Был он странной формы. Я таких стульев прежде не видал (и впредь не встречал). Это было уникальное, хитро сбитое устройство для пыток. На нем было жутко неудобно сидеть. Отец принес его из своего кабинета. Он объяснил, что это был стул, на котором допрашивали арестованных. Посидев на нем минут десять, любой начинал нервничать, потеть, елозить, и, наконец, непроизвольно вскакивал, прохаживался, разминая ноги или поглаживая поясницу. Мой дед, который работал в столярке и сам сделал всю ту инфернальную мебель в их квартире на Штромке, из которой происходила моя помешанная матушка, очень заинтересовался
Чаще всего приходил один капитан (мой отец тогда был в чине младшего лейтенанта, — ему не давали старлея за развод и те жалобы, что строчила моя мать на него), с которым мой отец в некотором роде дружил, они ездили на рыбалку, бухали и охотились вместе; сдружились они на выставке творчества МВД, на которую каждый сотрудник мог принести что-нибудь, если занимался творчеством. Отец выставил свои чеканки и изделия из дерева; он водил меня на ту выставку — чего там только не было! Кобура из крокодильей кожи, вязаные тапочки, тюбетейка с вышитым ликом Ильича, вылепленный из пластилина «УАЗик», рации, кастеты, даже самопальный телевизор… Там было много кулинарных изделий, — наверняка жены постарались, — была шинель, утепленная и непробиваемая, непромокаемые сапоги, смешные вещи: спичечный городок, робот из пивных пробок, различные поплавки и снасти. Отдельно были выставлены изделия арестантов, — мой отец на это краем рта заметил: «Сами нихера руками делать не умеют, вот и решили выставить поделки зэков». Отцу не поверили, что чеканки, которые он принес, он сделал сам; он сильно на всех обиделся, как мальчишка, а я про себя злорадствовал. Та выставка разбередила мое воображение, особенно самопальные антенны и телевизор, я тоже долго мечтал сделать такой телевизор, чтоб можно было не только финские каналы ловить, но и скандинавские. На той выставке отец снюхался с капитаном, который рисовал море под Айвазовского и клеил миниатюрные кораблики, запихивая их как-то в бутылочки из-под лимонадов «Келлуке» и «Лумивалгеке»; как выяснилось позже, в душе он был больше поэт, он в огромном количестве писал стихи, и все они были о любви, у него было много женщин, он трижды был женат, он даже выпускал книжки, они назывались «Адель», «Агния», «Амалия» — каждая книга была своеобразным посвящением той или иной сожительнице капитана (как и мой отец, он служил кинологом). Двух я даже видел, он с ними к нам приходил. Одна была очень высокая и худенькая, работала медсестрой и все время расспрашивала меня о том, как мое здоровье, как я себя чувствую, заставила меня смерить температуру, прослушала (видимо, капитан хотел выяснить, не было ли там какого-нибудь трюка, который позволял мне просиживать на стуле так долго), ее звали Галина, но когда он с ней расстался — у него был такой возвышенный лексикон: «расстался», «вознесся», «слились в экстазе», — он выпустил посвященный ей сборник стихов, который почему-то назывался «Эвридика». Капитан этот все время учился, ездил в Тарту, и даже написал монографию о пользе экзекуций в детских домах и вообще при воспитании ребенка (хотя детей у него не было, и занимался он только собаками). «О применении телесных наказаний», так, кажется, она называлась. Мне врезалось в память, что некоторые главы были посвящены истории применения розг в английских школах, особое место было отведено разным писателям и поэтам, на которых наложил отпечаток этот ритуал, — запомнился Суинберн, — великий поэт! Капитан им восхищался и доказывал, что применение телесных наказаний может оказывать весьма благотворное влияние на поэтов и писателей. В основном он подробно расписывал, как правильно пороть — как-никак методическое пособие; психологический аспект был учтен тоже, немного написал о том, какие факторы могли быть оправдывающими применение телесных наказаний, за какие проступки было бы пороть излишне, когда розги или ремень можно только показать, а когда заставить ребенка снять штаны и пригрозить, а в каких случаях следует ударить: как сильно, по какому месту, сколько раз — все было разложено, step by step, основательно! Он ее нам подарил вместе с двумя сборниками стихов: все было старательно завернуто в несколько слоев разноцветной бумаги и прихотливо обвязано блестящими тесемками. Подарок он вручил матери, при нем была его новая спутница жизни, тоже высокая, с большой грудью и длинными распущенными волосами, которые я потом находил всюду, у нее были резкие движения, она даже сбросила со стола что-то, когда рассказывала нам какую-то сцену из фильма, она быстро напилась и полезла сосаться к моему отцу, наверное, перепутав его с капитаном, отец не отказался, ответил с жадностью, яркая помада на его губах была как кровь. Скорей всего, она и завернула подарок капитана. Сам он бы не догадался… Она и представить себе не могла, что там такое… стихи… «Эвридика»… Потом были и другие сборники… и другая сожительница, с которой он поехал с нами на Чудское… да, вспомнил, я видел трех женщин этого капитана, все были высокие, эта была… Ффу! Это был кошмар!
Капитан очень хотел увидеть своими глазами, как я сижу на том злосчастном стуле, он много раз приходил к нам в гости без предупреждения, хотел подловить; каждый раз, когда он являлся, я садился за уроки или писал что-нибудь в тетрадки, как я это часто делал, дабы отгородиться от окружавшего меня бизара. Капитан сидел у нас часа два-три, беседовал с моим отцом или матерью, заглядывал ко мне в комнатку, проверяя, не слез ли я со стула, не притворяюсь ли, но я спокойно мог сидеть на том стуле, я довольно быстро приноровился изгибаться под хитроумное устройство и перестал чувствовать какое бы то ни было неудобство. Наоборот, зная, что я победил и поразил всех этих недоумков со своими пытками и тюрьмами, я торжествовал и с наслаждением просиживал на их стуле, думая про себя: хорошо бы научиться переносить электрошок, можно и на электрическом стуле попробовать! Ведь люди могут приучить себя к мышьяку, если пьют понемногу — по ложечке в день, так и электричество… почему нет? Вот бы достать такой трансформатор, чтоб можно было прибавлять электрический удар по чуть-чуть, я б попробовал…
Это
Я спал на полу, а у нас был жуткий сквозняк, поэтому я постоянно страдал от невралгии. Из-за этого очень рано стал злоупотреблять таблетками — мать давала мне какие-то порошки, от которых проходила стрельба в локтях, и нытье в спине затихало, а когда матери не было дома (она же на трех работах всю жизнь работает, ей некогда!), я сам забирался в аптечку и находил что-нибудь. Потом увлекся травкой и алкоголем — надо было как-то притуплять надоедливую боль в ребрах и шее. В Фредериксхавне тоже сквозило, и невралгия меня жалила нещадно, мне постоянно требовалось что-нибудь… топливо покрепче, чем алкоголь. Грибы, трава, порошки…
Грибы в нашем отеле на меня действовали странно: происходило уплотнение стен и потолка, в животе бурлили огненные черви, они поднимались в солнечное сплетение, а затем горлом шли в голову, ослепляя видениями. На колесах мы метались как сумасшедшие белки — с кухни в бар и из бара в ресторан, из прачечной в комнату, носились как заведенные с тарелками-кастрюлями-подносами или мелькали с метелками по коридорам, раскачивая здание как моховик, который приводил в движение бур, ввинчиваясь в скважину неизвестного, — я забывал о том, что у меня есть тело, я не успевал вспомнить, что у меня есть имя. Травка действовала гораздо мягче, мы плыли в пузыре, наполненном дурманом, улыбались и переговаривались шепотом (особенно шепот способствовал ощущению невесомости и исчезновению связи с внешним миром).
Мое желание оставаться внутри ничуть не противоречило безумной жажде Ханумана выйти наружу, и когда хозяин соглашался со мной, отправлял Ханни за моющими средствами или тряпочками, свечками для столиков или лампочками, я доставал из ящика спрятанные вещи, за которыми был он отправлен, в то время как Хануман шел на точку и приобретал на выданные ему деньги какие-нибудь вещества.
— Заодно и проветрился, — говорил Ханни по возвращении. — Представляешь, в порт пришел какой-то корабль!.. На улицах толпы узкоглазых…
Я шикал на него, требовал, чтоб он ничего не рассказывал о том, что там происходит снаружи, я знать не хотел ничего ни о кораблях, ни о людях. Ничего этого не существовало. И не могло существовать!
Если Ханни приходил пустым, я сильно раздражался — любой перерыв в магических практиках я воспринимал как потерю достигнутой глубины, сутки без подпитки — это был практически подъем на поверхность и полная разгерметизация. Убитое время и обострение невралгии! Сквозные боли доводили меня до исступления, я превращался в один большой зуб, который пытаются подковырнуть распатором.
— Ну вот, — ворчал я, — придется начинать все сначала!
— Да подумаешь, Юдж, я завтра сбегаю!
Я не объяснял ему ничего; я злился на пушеров, на него, на Хаджу… хотя на Хаджу грех было злиться, он был законченный параноик: как сумасшедший изобретатель следит за своим вечным двигателем, который может существовать только в вакууме, Хаджа делал все, чтобы наше подпольное предприятие функционировало в максимальном отрыве от внешнего мира. Тем не менее я злился и на него, и на его повара, который улыбался мне приветливей, чем все самые обаятельные люди, вместе взятые, которых я встретил за всю мою дурацкую жизнь, злился на постояльцев и посетителей, которые ни в чем не были виноваты.
Только к утру, когда Хануман заваривал кофе и скручивал сигарету, я начинал понимать, что это было просто наваждение, вызванное зависимостью, — незачем было злиться, ведь никто на самом деле не виноват в том, что мне, как вампиру, необходимо прятаться не только от света, но и звуков, и запахов, которые сообщают о том, что за стенами нашего подполья есть другая жизнь.
3
Frederik Hotel находился на краю земли, дальше было море, которого мы не могли видеть; но даже такое датское захолустье было лучше, чем Таллин, не потому что Таллин невесть какое захолустье, вовсе не поэтому, уверен, что Таллин для кого-то станет такой же отдушиной, как Фредериксхавн для меня. В те годы я считал, что любая глушь — лучше, чем дом, в котором я жил. Кресло, которое простояло в моей комнате двадцать лет; стол, за которым я делал уроки десять лет; кровать, на которой я спал пятнадцать лет; шкаф с облупившимся лаком, на который я смотрел двадцать лет, пишущая машинка и горы бумаг, которые выползали из моего чрева как нить из жвал паука! Кресло, стол, стул, шкаф, пауки, печь, трухлявая стена, дырявый балкон, проржавевшие водосточные трубы, дюралевая крыша, от которой лопалась голова в дождь, раскалывалась от жары в летние дни, вонючий подвал, набитый банками с вареньем, грибами, капустой, прачечная… бельевые веревки, кривые яблони… гнилые сараюшки… Но самое главное: стол, стул, кресло-раскладушка — их я так и не смог выкинуть на помойку; я предпочел бежать сам. Вот в чем дело: я мог бы вынести на помойку рухлядь и что-то сделать в квартире, но я выкинул на помойку себя самого. Сжечь рукопись хватило духу, но сделать ремонт не смог, я посчитал бессмысленным что-либо менять в квартире. Какая разница! Что изменится в подвале, если я переклею обои? В подвале все равно в банках будут появляться дохлые крысы, которых погубило любопытство, а на чердаке так и будут бродить тени повесившихся, а на стене рано или поздно выступит все тот же знакомый узор сырости! Даже если все это устранить, то мои мысли и сны со стен не соскрести, нет такой кислоты, чтобы вытравить мои убогие фантазии из штукатурки, и нет таких щеток, которыми можно было бы отчистить пол от моей спермы. Люди, которые теперь живут в этой квартире — как им там? Не тошно? Уверен, что их преследуют те же навязчивые стоны и запахи, что сводили меня там с ума. Именно поэтому я бежал… [33]
33
Парадокс: мне казалось, что с раннего детства я искал пути меньшего сопротивления (зачем усложнять себе жизнь?), а в результате оказывался перед непроходимыми препятствиями (вместо того, чтобы добросовестно выучить эстонский, сдать экзамены, получить гражданство, устроиться на работу, я учу французский, занимаюсь Джойсом, пишу роман-монстр, который потом сжигаю). Я думал, что убегаю от проблем, но мне все говорят, что я, наоборот, создаю себе их! Я думал, что в этом заключается противоречие моей натуры, но на самом деле тут нет никакого противоречия, нет парадокса. Я и правда нагромождаю перед собой сложные задачи, создаю себе неприятности, и делаю это затем, чтобы не принимать то, что приносит океан повседневности, я ухожу от реальности в мною созданный лабиринт, и Дания — самый большой лабиринт из тех, что мне удавалось создать, пока что… посмотрим… и карлики начинают с малого!