Бедный расточитель
Шрифт:
Я вспомнил вдруг слова отца: «Ты слишком любишь».
— Не смейся! — прошептала Валли с угрозой. Но, увидев, что я покачал головой, — мне было совсем не до смеха, — она горько улыбнулась. Вероятно, она вспомнила о моем отъезде и, может быть, поняла, почему я не могу иначе.
— Ступайте, ступайте, пожалуйста! — крикнула она совсем забывшись, поднялась и, не дожидаясь меня, пошла домой по дорожке, сверкавшей под дождем так, словно ее отлили из бронзы. — Мой грех был бы больше твоего! — проговорила она уже тише.
Я догнал ее. Мы молча поднялись по лестнице. Перед дверью стояли мои подбитые шипами горные башмаки. Она подняла их.
Я жил теперь внизу, рядом с матерью.
Мы стояли друг против друга. Снизу доносился знакомый
— Нет, нет, — сказала она, звонко постукивая башмаками и не замечая этого. — Ты слишком стара для него, Валли.
Я пожелал ей спокойной ночи. Она не ответила и начала подниматься по скрипучей лестнице в свою комнатушку, тихо бормоча:
— Вероника — да, ты — нет. Ты слишком стара! Слишком стара!
Добравшись до своей комнаты, я в смертельной усталости повалился на постель. Но я не спал. На дворе шумел ливень, несколько неутомимых сверчков пели еще и сейчас, дождь барабанил о старую бочку и шумел в сточных желобах. Горный ручей журчал громче, и петух в деревне неуверенно прокричал первое кукареку. Наконец я заснул, так и не сняв мокрой рубашки. На другой день приехал отец. Я встретил его на вокзале в девять часов утра. Прежде всего он осведомился, как здоровье Юдифи, и только потом спросил о матери. После этой ночи я выглядел несколько утомленным, но, к счастью, отец заметил это не сразу. Он слегка удивился, когда я рассказал ему о моих путевых планах, но тотчас же согласился.
— А как обстоит у тебя дело с деньгами на дорогу?
— Не беспокойся, — сказал я. — Я скопил.
— В твои-то годы! Вот чудо-ребенок! — промолвил он иронически, потрепал меня по щеке и протянул мне монету в пять крон. Я удивленно посмотрел на него.
— Уезжая от полковника, ты должен будешь дать на чай прислуге, понимаешь?
Я понял. Мне пришла в голову счастливая мысль.
— Папа, дай мне еще немного, — сказал я.
— Тебе нужны деньги на парикмахера?
— Десять крон, — сказал я храбро.
— Десять? Десять?
— Мне нужно починить мои часы.
— Так, так, так, — повторил он, меняя тон. — А не слишком ли это много?. Ну, разумеется, разумеется! Да, помню, они всегда были с капризами. Вот, бери и поезжай с богом.
Я любил его, несмотря ни на что. На другой день я сухо протянул руку Валли, но она спрятала свою под передник. Я попросил мать поговорить обо мне с отцом и сказать, что она хочет, чтобы я тоже стал врачом. С сестренкой я не простился. Она была слишком мала. Она жила еще в детской. Я — уже нет.
12
Валли не могла удержаться, чтобы не сунуть потихоньку в мой мешок всяких сластей на дорогу. Это были не слишком изысканные, но самые лучшие лакомства, которые ей удалось достать в деревенской лавчонке. Отец дружески, как встарь, проводил меня на вокзал. У меня было тяжело на сердце. Я сам искал предлога не возвращаться подольше, но разлука с Валли была мне все-таки тяжела. Отец — знал ли он об этом? Или, может быть, не знал?
Он спокойно смотрел, как я вытаскиваю из кармана кучу медяков, скопленных за год из моих скудных карманных денег, и беспрерывно подсчитываю, хватит ли мне их на билет, стоимость которого была обозначена на большой таблице, висевшей здесь как и на всех станциях Австро-Венгрии.
— Собственно, — сказал он, когда я с билетом в руках наконец вернулся к нему (он сторожил мой рюкзак), — собственно говоря, я думал, что ты собираешься со мной в Лондон.
«Почему же ты ничего не сказал мне об этом вчера, когда еще было не поздно?» — чуть было не спросил я. Но на этот раз я оказался хорошим учеником. Делать столь глупое замечание было совершенно бесполезно. Мне хотелось говорить, следовательно, умнее было молчать. Он улыбнулся немного насмешливо, может
В нашем городе я первым делом разыскал моего друга Перикла. Я застал его за странным занятием, которое он, правда, немедленно прервал, как только я вошел в комнату, где он жил вместе с отцом. Отец его, не то из-за политической, не то из-за антирелигиозной деятельности, лишился службы, то есть значился в длительном отпуске, что по существу одно и то же. Друг мой радовался любой возможности остаться одному хотя бы часа на два. Отец его шатался по окрестным пивным, ища возможности подкрепиться, и трубил всем в уши, как выражался его любящий, но непочтительный сын, о старой несправедливости властей и о новом своем горе — он стал вдовцом. А сын, этот хилый, косой, чудовищно близорукий Перикл, которого тошнило от каждой выкуренной сигары, что делал он? Я никогда бы не догадался. Он доводил себя до седьмого пота, упражняясь на удивительном аппарате для укрепления мышц — «Геркулесе», как он называл его, состоящем из двух рукояток, соединяющихся множеством пружин. Перикл вставил только две пружины, и все же пот градом катился по его бледному, измученному лицу. Мы поздоровались — так сердечно, как только могут поздороваться два старых приятеля (Император и Перикл прежних времен), которых дружба соединила на всю жизнь, как бы редко они ни встречались.
Я взял эту смешную штуку и спросил, сколько всего пружин можно в нее вставить.
— Десять, — ответил он, — но это по силам только атлету.
— Ну-ка, начнем с пяти, — сказал я, смеясь.
Перикл отыскал остальные пружины среди грязного белья в шкафу, который служил ему и его отцу местом хранения решительно всего, и я напряг все силы, чтобы выдержать это геркулесово испытание. Но оно далось мне без всякого труда.
— Давай-ка еще две! — сказал я. — Или, знаешь что, вставь спокойно все десять.
Но я перестал смеяться, когда заметил, что Перикл невесело смотрит на мои упражнения. Ему ведь понадобилось несколько недель, чтобы перейти с одной пружины на две. Я не стал вставлять все десять. Я сделал вид, что мне это не по силам, и с радостью увидел, что на лицо его вернулось прежнее смелое и жизнерадостное выражение.
Потом мы обошли пивные в поисках его отца и очень весело провели день.
В то время много говорилось об оккупации коронных земель — Боснии и Герцеговины. Ходили даже слухи о предстоящей войне с Сербией или Турцией, где младотурки стремились к национальному возрождению. Далеко не все симпатии были на стороне Австрийской империи, которая силой захватила чужие владения. О войне и слышать не хотели. Не хотели? Перикл не принадлежал к этой массе. Он был безоговорочно за войну, за крайние меры, за беспощадное наведение порядка на Балканах. И больше того, он сам хотел стать солдатом, или, вернее говоря, воином (он делал между этими понятиями тонкое различие, в котором я не совсем разбирался), он уже пытался поступить вольноопределяющимся. Мне бы и в голову не пришло явиться на призывной пункт хоть на день раньше срока, у меня был еще целый год впереди. Но Перикла забраковали из-за слабого здоровья и «дефекта зрения», как он выражался. Свою физическую слабость философ пытался преодолеть при помощи геркулесова аппарата, а дефект зрения собирался устранить при помощи операции и поэтому жалел, что мой отец уехал из этого города, ибо в сложных случаях он как хирург-окулист был по-прежнему незаменим. Зато отца Перикла, очевидно, было гораздо легче заменить в должности налогового чиновника. Однако старик примирился со своей судьбой, в противоположность сыну, который решил во что бы то ни стало «схватить судьбу за горло», как говорил героический Бетховен. Сидя за столиком в кафе на открытом воздухе, мы говорили и о наших будущих профессиях.