Бедный расточитель
Шрифт:
Как-то при случае я сказал прозектору о маленькой железе около сонной артерии. Он не поверил мне, но когда студенты ушли из анатомического зала, мы вместе произвели вскрытие, обнаружили то, что я обнаруживал всегда, и поспешили положить в фиксирующую жидкость кусочек ткани, чтобы потом разрезать ее, заморозить и подвергнуть исследованию под микроскопом. Прозектора очень удивила моя эрудиция. Мне же казалось вполне естественным, что я обладаю самыми поверхностными знаниями, которые может усвоить в течение нескольких месяцев молодой студент, не имеющий никакого представления об организме в целом.
Разговаривая с прозектором, я думал о том, что мне необходимо попасть домой до десяти часов вечера, пока еще не закрыты входные двери; я хотел сэкономить двадцать хеллеров, которые полагалось давать на чай привратнику. Даже
На следующий день мы продолжали работать над железой Каротис, но она так сморщилась и зачахла, что нас снова взяло сомнение, является ли она самостоятельным образованием? Мы привлекли к нашей работе третьего — чеха по имени Печирка, он очень интересовался железами, которые тогда впервые начали привлекать внимание и становились объектами исследования во всех медицинских институтах Европы и Америки. Чех был еще недоверчивее, чем венгр Михвари, и нам снова пришлось запастись терпением: была суббота, а свежие трупы доставляли только в воскресенье вечером.
Я не мог уже справиться со своей тревогой за судьбу Валли. Не дать ли мне телеграмму, пожалуй, с оплаченным ответом, как во времена Юдифи, то есть когда моя мать должна была родить Юдифь? Не известить ли отца? Он был и оставался моим отцом. Наконец я обратился к Печирке, у которого на пальце было обручальное кольцо. (Мы с женой решили не носить обручальных колец, пока не станем жить вместе.) Он мне кое-что разъяснил, мы высчитали примерный срок и решили, что роды должны были произойти, самое позднее, в начале февраля. Но теперь шла уже третья неделя февраля. Эту загадку Печирка разъяснить мне не мог. Он полагал, что есть две возможности: первая — что жена просто не успела известить меня о счастливом событии, вторая — что дело идет о так называемом переношенном плоде.
Я спросил, опасно ли это.
— Если плод живет — нет, если умер и разложился — да.
Меня бросило в жар и холод, когда я услышал, что нашего с Валли ребенка называют плодом, который может разложиться. Наконец я совладал со своим волнением, поблагодарил прозектора и отправился домой.
На этот раз я дал швейцару на чай, и мало того, мне пришлось еще раскошелиться. Ибо, когда я стоял перед запертыми воротами и часы на ближайшей колокольне только что отзвонили десять, меня обуял такой страх перед одиночеством в холодной, пустой и темной комнате, что я немедленно отправился в ближайшую пивную, заказал кружку пива, уселся в самый темный угол и просидел там до тех пор, пока не погасили свет.
На другой день почта пришла только один раз. Письма от Валли не было. Я вспомнил мучительные часы в А., которые я пережил из-за Валли, из-за ее необдуманных слов: «Надеемся, что твоя мать скоро разрешится», — или что-то в этом роде, и почувствовал внезапный прилив гнева. Но я тут же увидел ее легкое пальтецо, мгновения нашей любви возникли в моей памяти, и я кое-как провел воскресенье и даже всю следующую неделю. Но и эта неделя прошла, а я все еще не получил письма. Необходимо было принять решение. Принять его было легко, оно было очень простым. Тут имелось только два препятствия. Во-первых, отсутствие денег, во-вторых, отсутствие времени. Прозектор Михвари настоятельно просил меня не посещать лекций и семинаров в течение будущей недели, а целиком посвятить себя микроскопированию таинственной железы. Я обещал ему это, а теперь мне приходилось отказаться, да еще просить добродушного прозектора Печирку, который относился ко мне с большим участием, одолжить мне пятьдесят крон. Я был военным стипендиатом. Меня можно было без всяких опасений ссудить деньгами. Прозектор, женатый на очень состоятельной, красивой и молодой женщине, искренне вошел в мое положение. В эту субботу я вернулся домой несколько успокоенный и равнодушно дал швейцару двадцать хеллеров. К великой моей радости, под медным подсвечником что-то белело. Толстое письмо. А у меня не было спичек, и хозяйка мая спала. Но это не могло служить препятствием —
— Дурное известие? Кто-нибудь умер? — спросила славная женщина.
Я покачал головой, но не мог удержаться от слез. Жена привратника поспешила уйти с холода в свою комнатенку, а я тут же на лестнице задул свечу, добытую с таким трудом. Письмо от какого-то там Перикла я мог прочесть и завтра.
О себе самом он, как всегда, писал мало. Он готовился сейчас читать курс лекций, а ему едва минуло двадцать два года! Он был немного старше меня и настойчиво просил у меня совета. На этот раз не по поводу несчастной любви. Несчастлив в любви был теперь я.
Речь шла о его первой пробной лекции, и он колебался, какую из двух тем ему выбрать: «Психологическая опасность философии» или «Мораль силы». В письме он с поразительным остроумием развил обе эти темы, он просто кипел идеями, но сейчас я не хотел, да и не мог следить за ними. Перикл писал, что у него много денег, благожелательные друзья и изумительная покровительница. Он просил меня немедленно телеграфно сообщить ему мое мнение (полгода он не писал ни строчки) и вложил в письмо специально для этого пять марок. Я не ответил. Мне доставило печальное удовольствие, если только можно назвать это удовольствием, заставить его ждать ответа и использовать эти деньги на поездку. Я уехал рано утром в понедельник, а ведь я дал честное слово прозектору хоть раз еще до отъезда прийти в анатомичку. Но в том положении, в каком оказались мы с Валли, я считал себя обязанным уехать немедленно. У нас в городе уже таяло, а по дороге всюду лежал толстый покров снега. На месте последней пересадки мне сказали, что из-за снежных заносов и угрозы обвалов дорога на Пушберг закрыта. Доехать можно только до Эрдбергсвега, в крайнем случае до Гойгеля — почта ходит тоже только до этого места. Впрочем, возможно, что дорогу расчистят еще сегодня.
В Гойгель мы приехали после полуночи. Валил густой снег. Дальше поезд не шел. На запасном пути стоял снегоочиститель, два фонаря бросали свет на черный железный ящик высотой в человеческий рост.
Пускаться сейчас в долгий путь было трудно, и начальник станции разрешил немногочисленным пассажирам дожидаться утра на вокзале или в вагоне. Я предпочел остаться в вагоне, забился в угол и попытался уснуть. Но я часто просыпался; все смотрел в окно и видел, что мощный снегоочиститель, хотя и пыхтит по-прежнему, но сам ушел в глубокий снег чуть ли не на полметра. Часам к семи начало светать. Деревья зашумели, ветер переменился, и холод казался уже не сухим и режущим, как ночью, а давящим, влажным, тяжелым. Я направился со станции Гойгель в Пушберг по дороге, знакомой мне еще с лета. Идти надо было часа два с половиной, с горы на гору и снова в гору. Пушберг расположен на самой вершине гребня. Не успел я отойти на несколько сот шагов от станции, как меня догнал почтальон. Он сказал, что теперь каждый день совершает обход пешком. Отправка и получение писем часто нарушались в последние дни, так что пришлось наладить временную связь. Несмотря на мое угнетенное состояние, я вздохнул свободнее. Может быть, Валли писала мне, да письмо ее задержалось из-за непогоды. Я не хотел думать о том, что прошло уже три недели, как у меня не было вестей от жены. Почтальон, новичок в этой местности, не знал меня, но семью деревенского бургомистра он, конечно, знал. С трудом пробираясь со мной рядом сквозь глубокие сугробы, он рассказал мне, что Эшеноберы, родные моей жены, давным-давно запутались в долгах и что отец Эшенобер уже больше не бургомистр.
— А дочь? — спросил я с дрожью.
— Вам, видно, очень холодно? — заметил почтальон, искоса оглядывая мое потертое городское пальто.
— Дочь? — повторил я.
— Какая, старшая или та, красивая, младшая?
— Вальпургия, — сказал я.
— Ах, эта! Говорят, она долго жила в городе, в услужении.
— А теперь? — с трудом выдавил я из себя.
— Подымите-ка лучше воротник, — заметил почтальон, — или вот, обмотайте потуже шею мешковиной. Это не очень приятно, да зато тепло. А что до Эшеноберши, то она теперь дома. Она, говорят, беременна, я ее не видел.