Беги, ведьма
Шрифт:
– А опекун ваш приедет очень скоро. Обещаю. И к его прибытию мы должны вас как-то подготовить. Чтобы ни у кого не случилось шока. Вы меня понимаете?
Она понимает. От встречи с опекуном может случиться шок. Вот только у кого? У нее? У Волкова? Или, может, у Хелены? Интересно, Хелена знает про них с Волковым?
Подумала – и самой стало смешно, как беспомощно и наивно получилось. Когда-то, много месяцев назад, Волков был готов умереть за нее, а сама она едва не умерла, отвергая этот страшный дар единственно доступным способом. Тогда между ними в самом деле что-то было. Что-то настоящее, но слишком хрупкое, чтобы выжить в этом мире. И сейчас их с Волковым нет. Рысь волку не подружка. Есть пациентка и ее опекун. Жизнь изменила правила игры. В который уже раз…
– Я хочу позвонить. – У нее еще есть Ирка, есть Анук. Нужно только
– Сожалею. – Хелена развела руками. – Это против правил.
– А кто придумал правила?
– Я. – Хелена сунула зеркальце в карман халата. – В этом месте все правила придумываю только я, – добавила она так, чтобы расслышать смогла только Арина. – Хотите чего-нибудь еще?
– Хочу спать.
– Это легко устроить. – В вену воткнулась игла, и боль ушла, забрав с собой Хелену.
…Ей снился дом. Позолоченный закатными лучами фронтон с фамильным гербом в виде дубовой ветви. Мощные колонны, слишком мощные, на ее вкус. Лестница в семь ступеней, нижняя со щербиной, в которой так и норовит застрять каблучок, и приходится щербину обходить. До блеска вымытые стекла отражают пурпурное небо, и от этого кажется, что дом пылает. Красиво и жутко, но скорее все-таки красиво. Большая круглая клумба с красными цветами. Она не знает, что это за цветы, но дает себе слово спросить у Карла Фридриховича. Карл Фридрихович Шток – садовник от бога. Петруше повезло, что Карл Фридрихович принял его приглашение, потому что своими силами они бы с обустройством парка не справились. Слишком много дикой земли, чересчур грандиозна задумка: огромный пруд, дубовый парк. Петруша так решил. Коль уж он граф Дубривный, то и в новом родовом гнезде место только дубам-исполинам. Чтобы память о нем осталась на века. А ей не хочется красоты после смерти, ей хочется красоту прямо сейчас: липовую аллею, которую папенька заложил в день ее рождения, чтобы весело, зелено и сладкий цветочный дух. Липы – дивные деревья, девичьи. Так сказал Карл Фридрихович. И он же Петрушу уговорил аллею не вырубать, убедил, что дубам без других деревьев будет плохо, что в царстве Флоры должна царить гармония. Женское начало, мужское начало. Тень и свет. Петруша сначала сомневался, а потом все-таки согласился с ее просьбами и доводами Карла Фридриховича, только пожелал, чтобы дубов в парке было многим больше, чем других деревьев. Собственно, тем Петрушины пожелания и ограничились. Остальное – аллеи, фонари, парковые скамейки, беседки и цветники – он доверил ей, Лизе. И она радовалась этому доверию как ребенок. Радовалась, но боялась оплошать, даже в малой малости подвести любимого Петрушу.
– Не волнуйтесь, фрау Элиза. – Карл Фридрихович посасывал трубку, прятал в густых усах хитрую улыбку. – Вечер покажет, каким был день. Послушайте-ка лучше, какая мысль пришла в мою седую голову.
И начинал рассказывать удивительное, а потом рисовать прутиком на дорожке схемы и чертежи. И она, Лиза, все-все понимала, хоть Петруша и говорил, что дамам в делах инженерных нипочем не разобраться. А папенька, царствие ему небесное, наоборот, наставлял: «Учись, Лизавета, всему, чему только можно. Умение за плечами не носить». И она училась, слушала папенькины рассказы, от гувернантки не пряталась, к прислуге приглядывалась. Однажды даже напросилась со Стешкой корову подоить. Пеструшка, самая спокойная из стада, стояла смирно, только косилась подозрительно, а когда Лиза слишком уж увлекалась, нервно переступала с ноги на ногу. Молока получилось надоить полведра. Больше Стешка, девчонка, которая присматривала за скотиной, не позволила.
– Довольно животинку мучить, – сказала и тут же испуганно носом шмыгнула, потупилась.
Лиза не обиделась и не разозлилась, вытерла сладко пахнущие молоком руки о подол платья, подхватила ведро, чтобы папеньке показать.
Не показала: оступилась и растянулась посреди двора, молоко пролила и даже всплакнула немного от обиды, а еще от боли в оцарапанных коленках. Выручила Стешка, быстро, не успели слезы высохнуть, надоила нового молока, но ведро Лизе отдавать не стала, сказала, насупив белесые бровки:
– Сама донесу, а то еще снова…
А
А на Крещение, когда снега насыпало столько, что Лиза могла спрятаться за сугробом с головой, с папенькиного благословения кучер Яков взялся учить ее управляться с запряженной в сани тройкой. Коренника поставили спокойного, тягловитого, а вот пристяжные попались с норовом. Лизе казалось, что косятся они на нее с неодобрением и, стоит лишь дать слабину, понесут по накатанной снежной дороге за самый горизонт. Но боялась она только первое время, а потом освоилась, правила лихо и вполне уверенно и даже научилась бандитскому посвисту, как у Соловья-Разбойника. Свистеть так же громко, как у Якова, у нее не получалось, но и ее потуги вызывали одобрительную усмешку на по-цыгански смуглом Яшкином лице.
– Ай, молодца! Ай, лихая девка! Охолони, не гони! Вертаться пора.
Вертаться не хотелось, снег летел в лицо, Лиза радостно смеялась и отмахивалась от мороза шерстяной рукавичкой.
К дому вернулись в сумерках. Мама уже ждала на подъездной аллее – волновалась. На Якова глянула так, что тот вмиг словно стал меньше ростом, а на Лизу вовсе не посмотрела, лишь велела:
– В дом иди!
В доме ждали пироги с зайчатиной и чай с малиновым вареньем, а еще долгий разговор об ответственности. Мама говорила тихим голосом, но Лиза понимала: еще чуть-чуть – и она сорвется на крик. Не со зла, из-за волнения, из-за того, что дочь поступила безответственно, заставила родителей волноваться. А папенька молчал. Когда мама злилась, он старался не вмешиваться, прятался за газетой и клубами сигарного дыма, но на Лизу поглядывал одобрительно, даже подмигнул однажды, когда мама отвернулась.
Той крещенской ночью ей снилась метель. Метель кружила, окутывала жарким коконом, который приходилось разрывать руками, отлеплять от лица, чтобы сделать хоть один вздох. Утром Лиза проснулась совсем больной, с жаром и разрывающим внутренности кашлем.
Воспоминаний о болезни осталось немного: душное одеяло, которое все время давит на грудь и от которого хочется избавиться. Холодные мамины руки на лбу, которые слишком быстро нагреваются, но с которыми все равно легче. Питье, то горькое, то сладкое, но непременно горячее, просачивающееся сквозь крепко сцепленные зубы тонкими ручейками. Глухой папенькин голос: слов не разобрать, но она знает – папенька читает ей сказки Андерсена. Пусть бы про Русалочку, сказка про Русалочку прохладная и пахнет солью. Или про Снежную королеву, там вообще зима, а зимой не так жарко. Лиза сильная, ей нужно потерпеть. И она будет терпеть, потому что воспитанные барышни не могут позволить себе глупости в виде слез.
Иногда, кроме родительских, Лиза слышала и другие голоса. Они говорили непонятное, и после сказанного мама начинала плакать, хоть сама же учила, что слезы на публике – это дурной тон. Один голос был особенно настойчивый. Его Лиза слышала чаще остальных.
– …Слабые легкие… никакого противления болезни… Если выживет, потребуется длительное восстановление…
Она выживет! Назло голосу. Легкие, может, и слабые, но сама она сильная.
– …А если и не выживешь, не велика печаль. – Эта девочка, так похожая на нее саму, приходила все чаще, ложилась рядом в постель, гладила по волосам, заглядывала в глаза и улыбалась. – Уйдешь со мной. Будем играть, я стану рассказывать тебе сказки. Ты ведь любишь сказки?
– Люблю. – Только девочке, так похожей на нее, Лизе удавалось ответить, только ее прикосновения забирали боль.
– Вот и я люблю. – Маленькая ладошка заслоняет свет ночника, и можно больше не жмуриться. Это хорошо. – Нам будет весело, обещаю.