Бегство в Россию
Шрифт:
Долгая жизнь Губера обросла и другими легендами. Ходили, к примеру, слухи, что, будучи военным атташе в Англии, он якобы влюбился в английскую принцессу. Или она в него. Он вроде бы мог сделать ей предложение, аристократические корни давали на это право, но присяга и указания Реввоенсовета республики остановили его. Адмирал при всем своем свободомыслии отличался законопослушностью. Ныне, достигнув восьмидесятилетия, Рудольф Иванович выступал в роли хранителя флотской чести, флотских традиций, считался блюстителем нравов не только на флоте, но и в академической среде вместе с такими аристократами духа, как Тамм, Капица, Гинзбург.
Министр представил Картоса
— Вы заполучили сокровище, — сказал он министру. — Когда-нибудь ему поставят памятник,
— Вам, ученым, хорошо, — сказал министр. — Вас ждут памятники, а вы слыхали, чтобы какому-нибудь министру поставили памятник?
На это Рудольф Иванович вспомнил, как в Древнем Риме один из друзей сказал Катону Старшему: “Безобразие, что в Риме тебе до сих пор не воздвигли памятника”. Катон ответил: “Лучше пусть спрашивают, почему нет памятника Катону, чем почему он есть”.
— На памятнике Картосу, может, сделают барельеф, где и я буду изображен, — хмыкнул министр.
Он демонстрировал Картоса, как свою охотничью собаку: хвалился отличными машинами, которые тот сделал, американцы отзываются о них с уважением, признают наше первенство, прохиндеи…
За столом было несколько адмиралов-подводников, генерал от Генштаба, приятель Губера по лагерю. Адмиралы время от времени возвращались к тому, что пора бы осадить американцев, напомнить, кто истинный хозяин в Европе. С Кубой не получалось, зря Никита стал там задираться, лучше где-нибудь в Европе маленькую войну развязать, показать, что мы можем. Надоело ходить подо льдами, куда только не посылали, толклись у берегов Швеции, Норвегии, добрались до Америки и ничего не видели, кроме ночного неба с чужими звездами. Губер их не осуждал: с ними обращались безжалостно, и они стали такими же. Подводную атомную лодку, которую настигла авария у шведских берегов, как понял Картос, приказано было уничтожить вместе с командой. Подвыпив, они называли Хрущева Никитой, Устинова – Митюхой.
— Западный шпион у вас работать не может, — вдруг сказал Картос.
Каждый раз его слова застигали врасплох – не сразу можно было уловить ход его мысли.
— Почему же не может? — поинтересовался какой-то генерал.
— Нет условий. Самых примитивных.
— Ну уж.
— Мне рассказали про одного шпиона. Опытный был шпион. Договорились, когда его забросили, что свои донесения он будет писать обычными лиловыми чернилами – это про то, что к делу не относится, про ерунду, а то, что важно и правда, — красными. Приходит от него сообщение сплошь лиловыми чернилами и в конце приписка: красных чернил здесь достать невозможно.
Когда отсмеялись, Рудольф Иванович рассказал, как следователь, умучившись с ним, попросил его самого придумать историю своего шпионства. Выхода не было, и Губер решил использовать эту возможность в своих интересах, назвался шведским шпионом, якобы передавал секретные сведения о Балтийском флоте шведскому резиденту у Казанского собора, а резидента, дескать, звали Барклаем-де-Толли. Так и вошло в протокол; последняя надежда Губера, что когда-нибудь, разбирая архивы КГБ, расшифруют его сигнал и обелят его память.
Министр обнял обоих, Картоса и Губера.
— Дорогие мои, такие шпионы, как вы, и создали нашу мощь!
Центр, по его словам, набирает силу и скоро сможет на основе сделанных машин выдать сотню таких же. Хватит хвастаться образцами! Привыкли работать на выставку. Сделаем в одном экземпляре и считаем, что схватили царя за бороду! Речь его звучала вольнолюбиво,
— Тщеславен, — определил Рудольф Иванович. — Однако скромность сделала куда меньше замечательного, чем тщеславие.
Губер был сухощав, подтянут, высок, смотрел на людей с ироничным сочувствием. Если б они знали, как полезно смиряться со своими бедами, посмеиваться над своими неудачами и не придавать значения своей особе! К сожалению, люди привыкли относиться к своему положению слишком серьезно, адмиралы считали себя адмиралами, министры исполняли роли министров, и никто не смотрел на себя с усмешкой.
Между тостами, хлопаньем пробок, флотскими присказками Рудольф Иванович незаметно помогал Картосу освоиться в этой чужой ему компании.
Кофе перешли пить в соседнюю комнату. Картос спросил у хозяина, чем он сейчас занимается. Слава богу, он не писал воспоминаний, он считал это ужасной старческой болезнью. “Старость – сугубо личная неприятность”. Он продолжал обдумывать давнюю физическую проблему: мог ли Господь создать вселенную иначе, чем она создана? Действительно ли это единственный вариант с единственно возможными физическими законами?
В этот дом приходили главным образом, чтобы послушать Рудольфа Ивановича. Он был хороший рассказчик, и ему было о чем рассказать, он встречался в Англии с Резерфордом, Томсоном, Черчиллем, во Франции – с де Голлем, Жолио-Кюри, знал кибернетиков, таких, как Эшби и Тюринг, работал вместе с Вернадским. У него накопились обширные наблюдения над природой гениальности. К старости он понял, почему не смог дотянуться до гения. При великолепной способности к логическому мышлению, математической одаренности, умении чувствовать физику явлений ему не хватало пустяка – дара мыслить нелогично, щепотки безумия, если угодно, дурости, которая заставляет гения прыгать через пропасть, поступать вопреки очевидности. Его ум был в плену логики и не осмеливался на абсурд. А с помощью логики не прорвешься к звездам, поэтому он звезд с неба не хватал, схватил только адмиральские.
Его насмешки над собой рикошетом поражали и Картоса, ведь, в сущности, и Андреа не хватало того же самого, но он не осмеливался признаться себе в этом. Вопрос в том, насколько не хватало. В лаборатории считали его гением. Было принято во всех случаях оглядываться на него: “Картос сумеет лучше”, “Неизвестно, что скажет Картос”, “Будет вам топтать меня, ведь я не Картос”. Сам он еще в университете твердо решил выйти в гении.
— Что сделал Резерфорд, что делает Капица, что получилось у Вернадского? — рассуждал Рудольф Иванович. — В каждом случае можно проследить, как они сумели стать на непривычную точку зрения. Немножко иначе увидеть атом или нашу Землю. Достаточно чуть сместиться, подняться, допустим, на самолете, и окажется, что деревья – та же трава Земли.
Андреа не уловил, кто первый повернул разговор на опасную тему “ученый и власть”, вполне возможно, что это сделал министр.
— …они думают, что если придут к власти, то сумеют организовать ее по-научному, — говорил генерал. — Фиг у них это получится, извините за выражение. У нас, допустим, в армии без матерщины никакая инструкция не сдвинет с места передовую технику.
Мужество ученого состоит в том, считал Рудольф Иванович, чтобы суметь отказаться от соблазна власти. Власть – одно из самых коварных искушений для ученого. Ему кажется, что, достигнув власти, он сумеет быстрее осуществить свои замыслы. Или же внедрить их. Но всегда оказывается, что это сделка с дьяволом. Гений гибнет в паутине сделок и компромиссов. Лишается свободы мышления…