Бегущая в зеркалах
Шрифт:
Она не умерла на месте от невыносимой боли, как втайне была уверена там, на мостовой, у газетного прилавка, раздавленная грузом чрезмерного, непосильного отчаяния. Она просто окаменела.
Лицо мертвого Филиппа показалось Алисе очень маленьким и темным. В синеватой тени глазниц лежали длинные ресницы, казавшиеся фальшивыми и столь же неуместными, как у оперной Кармен, умирающей в полной красе с ножом в груди. Кровь от ссадины на лбу запеклась, подклеив черный крутой завиток, на горбинке носа белел гордый хрящик, туго обтянутый бескровной кожей. Под левой ключицей чернел загадочный шестигранник, выжженный раскаленным металлом. А губы… Боль в груди Алисы была настолько сильной, что она не смогла ни потерять сознание, ни заплакать.
«Конец,
Она знала, что никогда не смирится ни с предательством высших сил, ни с собственной роковой ошибкой.
У себя в мансарде, распахнув окно в осеннюю прохладу, приговоренная оглядела Париж радостно и вольно, будто вернувшись из дальнего путешествия. Затем надела любимое белое платье, вытащила из волос шпильки, сняла с шеи крестик и кинула все это, уже ненужное, на стол. Усевшись на подоконник, Алиса с острой прощальной любовью рассматривала знакомую и уже совсем чужую жизнь, ощущая всем телом прикосновение свежего ветерка, смешавшего в пряном коктейле запах палой листвы из ближнего сквера, аромат петуньи, задиравшей свои пестрые головы на балконе нижнего этажа, с дымком жареной макрели из чьей-то готовящейся к ужину кухни. Она оглядывала нагромождение черепичных крыш, балкончики, трубы с жестяными флюгерами, окошки, имеющие, как и люди, свои особые лица. Пестрые детские штанишки трепетали на веревке, красный мяч застрял между прутьев нижнего балкона и… Жадно вслушиваясь в детские голоса, смутно доносившиеся из раскрытого окна, в дальний перезвон трамваев, суетливые автомобильные гудки, Алиса думала о том, что никогда уже не случится.
Здесь, внизу, в этом городе, оставалась невостребованной огромная часть ее жизни, причитающаяся по праву вереница лет с вылазками в весенний прозрачный и звонкий лес, с бархатной оперной ложей, сладко пахнущей дорогой пудрой, любовными свиданиями и цветными пеленками, с этими скучными милыми семейными торжествами, толстокожей «антоновкой», любимыми книгами и недописанными картинами. Жизнь, от которой она отрекалась…
Инвалидка в доме визави, вышедшая на балкон покормить попугайчиков, загляделась на четкий белый силуэт девушки, сидящей в верхнем окне. Колени, подтянутые к подбородку, обтягивал белый искристый шелк вечернего платья, на ветру трепетали длинные золотые пряди. «Вот, вырядилась, ждет кого-то, наверное того здоровенного малого, что каждый вечер подкатывает к дому на гремучем мотоцикле», – думала женщина, тяжело опустившись на табурет. Вот оно – счастье. Рядом – рукой подать! Боже, почему только мне, старой больной карге, дано понять цену чужого сокровища? Ведь она там у себя, легкая, прелестная, в самом начале долгого еще расцвета и не знает, как фантастически богата! И точно – вот умчалась как сумасшедшая, хлопнула рамой, чуть стекла не посыпались. Наверное, кофе у нее сбежал, и теперь она будет дуться весь вечер. Боже! Мне бы хоть день, хоть час такой силы, такой красоты, хоть один час на всю мою гадкую, жалкую жизнь…»
Алиса решительно захлопнула окно, проверив шпингалеты, окинула взглядом комнату, выглядевшую настороженно притихшей, заткнула в шкаф халат, смятое полотенце и, вытащив из рисовальной папки чистый, хрустнувший от нетерпения лист, написала углем: «Я сама так решила. Поймите и простите. Не печальтесь, мне хорошо, Алиса». Не мысль о родных, а стержень уголька, последний раз прикасавшийся к бумаге по воле ее ловких пальцев, рванулся в душу с отчаянным воплем о пощаде, ударил в глаза ливнем слез. Но Алиса задушила жалость. «Я права, я сильная, я все решаю сама», – твердила она себе, отворачивая до отказа вентили плиты и слыша, как с шипением вырывается из конфорок газ.
Уже лежа на диване, она вытряхнула из флакончика на ладонь таблетки снотворного, проглотила и старательно запила водой.
– Это я, Алиса. Я так хочу! – заявила она вслух некоему предполагаемому «всевидящему оку», следящему
Ощутив поступающую ватную слабость, Алиса накрыла ладонями живот. «Прости меня, маленький, незнакомый, – молила она своего не рожденного ребенка. – Прости, что умираю с тобою вместе. Вместе не страшно».
Месяц назад обнаружив свою беременность, Алиса ни разу еще не задумывалась серьезно о зародившейся в ней новой жизни. И лишь теперь, убивая ее, вдруг ощутила ослепительную вспышку любви, на которые способны редкие матери. Мысль о том, что она ошиблась, что совершила, жестоко обманутая, именно тот шаг, на который ее предательски подтолкнул этот хохочущий теперь, торжествующий Некто, была ошеломляюще-ужасной. Самой ужасной из всего, что могло бы прийти в уже затуманенное, уже неуловимо гаснущее сознание этой девятнадцатилетней женщины. Но, к счастью, она была последней, канув в черное бесконечное небытие…
13 мая 1954 года запомнилось многим жителям улицы Мрло. К дому № 4, завывая и подмигивая красно-синим огнем на крыше, подкатила полиция и «скорая помощь», а к дому № 5, что как раз напротив, – автобус телевидения и грузовик, из которого двое служащих в ярко-оранжевых комбинезонах вынесли под стрекот телекамер огромную тяжелую коробку: вдова-инвалидка Филиса Бурже только что выиграла в телевизионной игре шикарную стиральную машину.
Глава 2
Йохим-Готтлиб
1
То же весеннее солнце, что заливало теплом парижские улицы, наполняло пьянящим дурманом маленький австрийский городок на границе со Словакией.
Пологие холмы уходили к горизонту, подступая к гряде едва видимых в утреннем тумане Альп. На крутом берегу быстрой речушки, разделявшей городок надвое, возвышалась церковь, увенчанная золотым католическим крестом. Колокольный звон наполнял торжественными звуками улочки, утопающие в сиреневом цвету.
Тринадцатилетний подросток – худой и нескладный – поливал перед домом цветы под внимательным взглядом бабушки. Перетряхивая перины на веранде второго этажа, она не упускала из виду своего странноватого внука, и не зря: вот Йохим выпрямился и зеленая лейка повисла в его руке, щедро поливая тупоносые ботинки. Но он и не замечал этого. Тело подалось вперед, выдавая крайнее волнение, восторженные глаза устремились туда, где за пышной изгородью облетающего жасмина скрипнула калитка новых соседей.
Еще осенью дом через дорогу, самый нарядный в их части города, был продан, а потом заселен новыми владельцами. Всю зиму оттуда доносилось дребезжание молотков, колокольное уханье сбрасываемых с грузовика труб; рабочие в карнавально измалеванных робах таскали какие-то чаны, катали гулкие бочки, громко перекликались, используя столь выразительные слова, что детям близлежащих коттеджей строго-настрого запрещалось даже приближаться к стройке. А в марте к дому, уже улыбавшемуся сквозь зеленеющие кусты нежным травяным ковром, подкатил толстобрюхий трейлер, с крылатыми буквами по серебристому боку: «Orants fransservis», из которого прямо на лужайку были выгружены замечательные вещи, доставленные не иначе как из какого-нибудь фамильного замка. Среди прочего, отливая на солнце металлическим блеском гигантского майского жука, возвышались доспехи очень крупного рыцаря и нежился под ветвями сирени огромный рояль, молочно глянцевой белизны.
А какое-то время спустя, помолодевший дом зажил своей удивительной жизнью: впускал и выпускал из ворот новенькую модель «оппель-капитана», сиял в сумерках высокими арочными окнами, источающими временами легкий аромат тихой музыки. Мелодии Шопена, смешиваясь с запахом жасмина, бурно вдруг зацветшего, проникали в сад Динстлеров, где в засаде томился Йохим – собиратель красоты, карауля чудное видение.
Увидев ее впервые, он застыл, словно громом пораженный, и большая жестяная лейка в его руках, порхавшая только что над цветочным бордюром, замерла, припав к кустику маргариток хоботками тугих искрящихся струек.