Бегущая в зеркалах
Шрифт:
От особняка визави решительно двигалась крупная, крепдешиново-букетная дама, гордо неся голову с крохотной соломенной шляпкой на крутой перманентной волне. За руку она вела девочку лет двенадцати. Подошвы белых туфелек не касались гравия, серебристый обруч послушно раскачивался на сказочно хрупком плече. Свежий зеленоватый воздух, с густо-масляным цветением тяжелых веток, с акварельными пятнами живых теней от них на песчаной дорожке, с пьянящим коктейлем запахов весеннего ясного утра, закружил вокруг маленькой фигурки резвым веселым щенком, заиграл с клешеным подолом балетного платья, открывая худенькие, жеребячьей легкости ноги. Стало ясно, что все эти декорации майского утра были подготовлены природой для выхода главной героини, для ее танцующих белых туфелек и мимолетного вопросительного
Два раза в неделю по утрам девочка с обручем в сопровождении дамы выходила из дому, отправляясь к своей неведомой цели. Это были минуты, которые наблюдавший из сада мальчик воспринимал как шараду, как головоломку, заданную к следующему уроку. Что за подсказку давала ему судьба этим явлением, о чем намекала?
2
Йохима-Готтлиба нельзя было назвать обыкновенным ребенком.
Уже в то время, когда сквозь общепринятую личину младенческой умилительности начала пробиваться спрятанная в ней бабочка личности, окружающие смутно почувствовали – с мальчиком что-то не ладится, что-то не так.
Собственно, окружение маленького Йохима-Готтлиба состояло из няни-подростка, взятой на время из соседней деревни, бабушки – молодой, ладной и скорой – и деда, ни интересом к земным заботам, ни любовью к младенцам не отличавшегося.
Его дочь Луиза забеременела почти девчонкой от солдатика-немца, проводя рождественскую неделю у тетки в Линце. До конца жизни она, как ни старалась, не могла вспомнить имя своего тогдашнего случайного любовника, оказавшегося первым, как и стакан шнапса, опрокинутый ею в колкий растрепанный стог под хохот веселой компании. Вспоминался лишь резко вдавленный назад подбородок, светлые близорукие глаза и большие руки с масластыми худыми пальцами, заправлявшими за оттопыренные уши пружинистые дужки круглых совиных очков. Где этот мальчик, сгинул ли на воинских дорогах или, превратившись в краснолицего дебелого отца семейства, распахивает по весенней погожести свой кусок черноземного Фатерланда? Кто он, откуда и зачем вошел в ее судьбу в канун нового, 1942 года? Неужели для того лишь, чтобы обрюхатить единственную дочку австрийского священника, вот уже тридцать пять лет наставлявшего свою паству в духе католического благочестия?
После душераздирающей сцены признания с пощечиной и обмороком со стороны матери и театрально-выразительным проклятием, последовавшим от отца, Луиза была отправлена к тетке, а через год в доме Динстлеров появился младенец, якобы осиротевший племянник, а на деле – кровный внук, действительно, правда, осиротевший: Луиза уехала в поисках счастья на Американский континент, решив начать все заново. И орущий яйцеголовый мальчонка, и родительский дом в тихом городке возле австро-словацкой границы остались где-то в другой жизни.
Новый член семьи Динстлеров нежданно стал смыслом жизни бабушки, чуть было не свихнувшейся от горя утраты дочки. Крепкой шестнадцатилетней девицей из словацкой деревеньки, она была выдана замуж за вдовца священника, имевшего приход в австрийском городке. Большая разница в возрасте и тайный благоговейный страх перед саном мужа помешали Корнелии, как мечталось, нарожать кучу малюток. Теперь она, заполучив колыбельку, бдела над мальчиком денно и нощно, не ведая, по простоте душевной, что ее заботам поручено нечто большее, чем хрупкое тельце ребенка.
И все же, помимо состояния желудка и горла ее внука, эту простую женщину тревожило нечто иное, чему она не могла бы дать определения, какая-то смутная тревога, от которой хотелось поскорее избавиться.
Лишь много лет спустя одинокая старуха, бодрствующая в душном полумраке забитой старым хламом комнаты, с остротой запоздалого прозрения вновь и вновь будет смаковать необычность, которую так рано обнаружил ее мальчик и которая теперь многое объясняла.
Его детские фотографии, ломкие и слегка выцветшие, ничего льстящего тщеславию бабушки не предъявляли. Шестилетний «моряк», стоящий у игрушечного штурвала в павильоне местного фотографа, выглядел до обиды заурядно. Разве что слишком хмуро, не по-детски смотрели исподлобья его птичьи, близко
Он не был уродлив, этот ощетинившийся малыш, он был именно таков, чтобы не замечать его присутствия в гостиной, а после вручения подарка и оглаживающего касания затылка, пробормотав: «Ну, а теперь ступай к себе, голубчик», не узнать при следующем визите. И все же, и все же…
Вот он, совсем еще кроха, не агукает, не сучит ножками, не колотит погремушкой, раззевая в улыбке беззубый рот, а смирнехонько лежит, упершись взглядом в противоположную стену, где не замечаемое вот уже двумя поколениями, висит нечто потемневшее и малопривлекательное. То ли оригинал, то ли масляная копия какого-то неведомого шедевра: у придорожного камня склонилась окутанная воздушным покрывалом женщина, очевидно Мария Магдалина, а сверху по каменистой тропинке, подняв правую руку в благословении, надземной походкой спускается к скорбящей грешнице мужчина. Иконописный лик, одеяние путника и светящийся ореол над темными кудрями позволяли опознать Всевышнего. Не вызывало сомнения, что младенец не просто созерцал, а вдумчиво рассматривал этот явно недоступный его пониманию живописный сюжет.
Немного повзрослев, лежа с очередной ангиной или жаром, как смиренно проглатывал Йохим горькую микстуру, предательски подмешанную к малиновому варенью, и как цепко ухватывали его почти прозрачные пальчики вознаграждение – пасхальное яйцо мандаринового стекла, ограненное десятками лучащихся многоугольников. Любимая игрушка тут же помещалась между глазом и миром, становясь мостиком, по которому детская душа устремлялась в неведомый, томящий ее поиск.
Дарителей всевозможных лошадок, сабель, заводных машинок и солдатиков неспроста удивляло отсутствие радостного блеска в глазах ребенка: все эти атрибуты мальчишеских игр его нисколько не интересовали. Любящая бабушка с тоской понимала, что мальчик, несмотря на все ее усилия придать здоровую полноценность его сиротскому детству – отпаивание козьим молоком, катание на санках, приглашение ватаги сверстников для совместных игр, – заметно отставал в развитии. Шумная ребяческая возня его пугала, и любой ребенок значительно меньшего возраста мог беспрепятственно завладеть под носом рассеянного владельца его мячом или даже трехколесным велосипедом.
Урожденной крестьянке, унаследовавшей открытую эмоциональность и крепкую хватку людей физического труда, было невдомек, что под внешней блеклостью и вялостью Йохима пульсирует, как муравейник под слоем палой листвы, мощная, своеобразная энергия.
В нем рано проявилась мечтательность, верней, умение переселяться в другую реальность, которую он для себя начал выдумывать с тех пор, как только ощутил себя элементом бытия и тут же почувствовал его, этого данного в ощущениях мира, недостаточность.
Очевидно, жажда гармонии и совершенства была заложена в душе Йохима изначально, по закону кармической вендетты, дойдя неоплаченным счетом от какого-то былого воплощения. Чем провинился перед Гармонией тот, канувший в Лету неведомый штрафник, как глумился и истреблял красоту? Может, это он в пылу горячей схватки саданул тяжелой секирой по каррарскому мрамору, предоставив возможность грядущим эстетам любоваться искалеченной богиней любви, или буйствовал в застенках инквизиции, похрустывая испанским сапогом на голени черноглазой ведьмы? А может, хохотнув с матерком, рванул динамит под знаменитым российским Храмом? Неведомо.