Белая горница (сборник)
Шрифт:
— Вот и дожился: рестант я, и собрать меня некому. Рестант, значит, Парамон Иваныч.
Петенбург прошел в белую горницу, низко поклонился перед дочерью, поцеловал ее, беспамятную, в лоб и оказал сухим голосом:
— Язык свой виню и сердце свое браню. Ну и прощевай, доченька, быват, и не свидеться боле.
Повернувшись, Парамон пошел к дверям, а Ваня Тяпуев встал у него на пути и оказал:
— Парамон Иваныч, из вещичек бы чего прихватили. Вдруг надолго…
— Ничего мне не нать.
Он вышел на взвоз, рассмотрел заснеженную, притихшую и совсем обезлюдевшую деревню, словно по улицам метлой замели, потом низко поклонился в сторону моря: «Прощевай, батюшко, не гневись». Потом на все остальные стороны склонился в поясном поклоне:
— Хватит преставленье ломать, — оборвал Мишуков, — тут тебе не театра, давай пошли. В тюрьме для стишков времени хватит.
И он подтолкнул старика в плечо, а скользко было на давно не чищенном взвозе, и потому Петенбург поскользнулся и едва не упал. И этот тычок Мишукова засекли люди, что глазели сейчас в окна, и занесли в черный описок, а когда весы правосудия будут в секундном равновесии, то и толчок упадет на чашу зла.
Парамона думали везти в город сразу после обеда, а пока поместили в сельсовете, в соседней комнате, но так как замка на двери не было, то приставили Ваню Тяпуева. Но неожиданно накатилась на Вазицу метель, да такая, что страшно показаться на улицу: враз подметет. Двери у Петенбурга — он, видимо, второпях не запер их по-настоящему — распахнулись и давай громыхать, поддакивая злому ветру. Но этого люди, конечно, не усмотрели бы и не знали, так как снег сразу залепил окна. Потом расскажет подробности горбатая женщина, что внезапно вынырнула из-за поворота. Она едва ползла, захлебываясь ветром, и оттого часто показывала ему спину. Ворота на поветь едва закрыла, а снегу уже намело порядочно.
Женщина огляделась. Она была еще не старой, ее серые печальные глаза, видимо, уже давно не высветлялись, и скорбные морщинки пролегли у рта на молодовитом лице. Она осмотрелась вокруг, словно припоминая, что здесь было раньше, и приметила, что дом без хозяйки окончательно осиротел и что скотину здесь давно не держат, потому как сеном не пахнет, и только чудом уцелевший клок зачернелой травы качается на деревянном крюке. Женщина, очевидно, знала избу и сейчас только заново привыкала. Она не пошла в нижнюю половину, а, скользя мерзлыми валенками по крашеным сенцам, постучалась в кухонную дверь, хотя уже догадывалась, что ей никто не ответит.
На кухне было тихо, только музыкально отбивали часы норвежской работы. На столе стояли стакан недопитого чаю и чугунок с картошкой, из-за неплотно прикрытой голубенькой двери доносилось постанывание.
Марья Задорина, а это была она, сняла шубейку из потертого бархата: холодному жакетику, наверное, лет было предостаточно, потому как он изрядно заплешивел. Палку она приткнула у порога и смахнула круговым движением вдовий платок. А когда сняла его с плеч, то обнаружился куль тяжелых черных волос. «Боже милостивый, — шептала горбатая, — доколе страдать безвинным? И неужели ангелы-хранители, воины твои небесные, совсем заробились? И за кой ляд они только жалованье получают?»
А Юлька еще не приходила в себя: на желтом лице путались рыжие, как у отца, волосы, выпуклые голубые веки накрыли бездумные глаза, пальцы бегали по цветным лоскутам одеяла, словно собирали ягоды.
— Ой, белеюшко ты мое, да как тебя скрутило-связало.
Худыми пальцами с круглыми суставами Марья пробежала по Юлькиной груди, постукала, побрякала костяшками, помяла бока. Потом подожгла мелко нарезанный рог: удушливый дым пошел по комнате. Юлька тяжело закашлялась, но глаз не открыла. А незваная гостья шевелилась быстро. Наложила на грудь овечьей шерсти, обмотала холстинкой простиранной, добыла из узелка пузырек, разжала Юлькины плотные зубы и влила жидкость.
— Пей косата-голубушка. Эта водица на иве настояна да на добром лесном меду. Недели не пройдет, будешь как новенькая копейка. Ой, горюня ты моя. Время на время не походит: молоды молодятся, а стары старятся. Ведь и я когда-то молоденькой была.
…Да, как не была-то, только припомнить нужно.
А через неделю и второе известие принесли. Пошла Степанида на речку белье стирать-полоскать, да, видно, дощечка намыленная была, а вода прибылая, высокая, так и укатилась женка в омут. Осиротела разом Марья. Дом ее в Дураково криво опоясался досками, под самые окна пошла особенно сочная крапива, и нежилым духом сразу повеяло вокруг.
…От давних и случайных воспоминаний освободил Марью Задорину скрип двери, и морозный воздух окатил зябкие плечи.
— Избу-то не студи, плотнее двери притвори, — досадливо сказала она высоченному мужику в нагольном новом полушубке. Мороз сразу заскочил под лавку и ушел в половицы, а запах овчины, густой запах, по-хозяйски расположился на кухне. Мишка Крень на бабку особого внимания не обратил: лает тут шавка горбатая. Сразу мимо Марьи прошел в горницу, топая большими обшитыми кожей валенками. Михаил между делом пригладил вокруг лысины прямые волосы, уселся на скрипучий табурет и так не шевельнулся битый час, навесив плечи над спящей и вглядываясь в Юльку. Глубоко запавшие глаза Креня были угрюмы и печальны. Потом, оглянувшись, он нерешительно поправил одеяло, потрескавшейся от морского рассола ладонью погладил больную по щеке и сказал глухо:
— Юлька, не помирай, сватов зашлю.
Сухое лицо дрогнуло, еще не ожившее от многодневной голодовки лицо с желтыми тенями на висках. Но, видать, силен, ох как силен Крень, если сумел не слечь надолго в постель, а приплелся, насилуя себя. Он уронил большую голову в пригоршню ладоней и закачался на табурете… «Не казни меня, Пашенька. Ей-богу, невинен я, отпусти, Христом прошу. Не со зла тогда ударил тебя, от помутнения разума».
От постоянных мыслей словно тронулся умом Крень, а может, льдина ослабила его душу, и, однажды припомнив жену, он травил себя постоянной мыслью… Как же это случилось? Он в горницу хотел войти и споткнулся о хохот ее. Старый Крень что-то наговаривает, а она, Пашка, заливается. Ой, стерва Пашка, чего там вытворяешь? Распахнул сразу обе половинки: показалось, что старик-отец отпрянул к иконе. Ну, перестань, женка, смеяться. Разве не видишь, что муж в гневе? Не уловила Пашка смертельного взгляда, просто светло на душе было, сына ждала она. Он, чудак, бился под грудью, и от того морщился веснушчатый нос Пашкин, как от щекотки. Ведь крикнул ей Мишка: «Не ржи! И не стыдно, как кобыла хохочешь. Ишь, завелась!» «Ну почто ты, Пашенька, не споткнулась о грозный окрик? Ведь толкнул я тебя, да на острый угол стола… Не казни меня, отпусти, жениться хочу».
Крень шатался на старой табуретке, и Марье стало жалко ее. «Как-никак, а все-таки вещь, на улице не валяется. А этот идол не иначе свергнет ее», — бормотала она на кухне, но Креню думать не мешала, потихоньку щепала лучину. Самовар наставила: «Какой ни на есть гость, а без чаю не спровадишь».
— Племяш-от где? — буркнул Михаил как в бочку, не глядя на Марью и не попрощавшись, ушел.
— У, турок бесчувственный, — пробормотала вослед Марья, забираясь на печь.
Ей и самой сразу расхотелось чаю.