Белая горница (сборник)
Шрифт:
— Доченька, не помирай.
Юлька закрыла глаза.
— Дай бог, спасется Юлька, — сказала Анисья, еще отхлебнула из бутылки и пошла к двери.
Аким враждебно посторонился: ему хотелось обругать тетку Анисью за то, что обнадежила своим присутствием и так быстро ушла, оставив двух мужиков посреди беды. Он смотрел на морщинистую шею Парамона, по-детски поросшую рыжими косичками, и вспоминал вечер в нардоме. Тогда, как помнится, играли пьесу «Чудо». Юлька, что и говорить, некрасовитая девка: лоб великоват — портит, и брови рыжие — отцовы, но глаза редкие, цвета волны, что ли, в общем, так же изменчивы. Парамон говаривал, что материны у нее глаза, а на его, Акима, взгляд, так Парамоновы. Да, тогда по ходу пьесы Юлька была женой и должна
— Акимко, помрет наша Юлька, — нарушил молчание Парамон. — Я-то нынче мати во сне видел. Звала она меня, тело мое иззябло, и стал я свой корапь готовить.
Парамон шатнулся на табурете, и тот противно так заскрипел. Горе окончательно сломило старика, и он заплакал уж в который раз. Аким понимал, что нужно срочно идти в сельсовет и звонить в Архангельск о помощи. В море где-то четверо, «может, не погинули», и носит их вода из конца в конец. В то же время сюда срочно нужен врач, ну в крайнем случае фельдшер, но врача в этих местах не бывало после недавних холерных годов, а фельдшер, невзрачный старик, летом окончательно спился, осиротив деревню. Хоть и немудрящий был лекарь, но рану или хворость в животе залечить мог. Сейчас медицина жила в Койде, ехать верст пятьдесят, и никто, кроме Акима, туда не двинется.
В сельсовете, за своим столом, он нашел вазицкого милиционера Ваню Тяпуева, который, приспособив к большой латунной чернильнице осколок зеркала, наводил чуб. Он старательно начесывал его на лоб и сбивал набок фуражку, а, увидев начальство, с председательского места поднялся очень неохотно, может, действительно набегался за день.
— Ты уступи место-то, Ваня, — посоветовал Аким Селиверстов, подталкивая милиционера в плечо. — Да сбегай по избам, ворохни мужиков, что посмелее, пусть сбиваются назавтра в поиск. Да в Юрьевскую конюшню сходи, там у нас лошади покрепче стоят. Подскажи, чтобы мне Корму в санки запрягли.
Тяпуев посмотрел на председателя. Худенькое лицо его было любопытно, кобура с наганом сбилась на живот и провисла, болтаясь меж коленями, и весь вид у Вани был весьма невоинственный. Заметив вопросительный взгляд Тяпуев а, Аким сказал:
— Фельдшера нать, у Парамона Юлька плоха. Поеду в Койду.
— Куда на ночь-то глядя? Лучше поране с утра и выехать, — посоветовал Тяпуев. — Да и волки ныне балуют.
— Как Петенбург говорит, ты меня не пугай, я под немцем сидел и лягушками питался, — грустно пошутил Аким, положив голову на руки. — Ты тут присмотри за Петенбургом… Ну, давай, поди за лошадью.
Селиверстов стал рыться в столе. Достал наган, который никогда при себе не носил, прокрутил барабан, высыпал патроны на ладонь и, взвесив желтые камешки, разместил по местам. С этим наганом когда-то вырывался Аким из рук белых под Обозерской, но, правда, была еще в кармане граната «мильс». Лесами идти голодно, да и оборвался он тогда. Решил на деревню выйти, но как тут узнаешь, белые или красные на постое. Мысль пришла внезапно: дом попа самый заметный, около церкви. С полей подобрался к нему, с ходу— в поповские двери. А батюшка оказался матерый. Выхватил Аким гранату и под нос попу тык: «Разведка мы, показывай, где красная сволочь».
— Да господь с тобой, сынок, в спокойствии мы ныне, — ни капли не испугавшись, ответил батюшка и почесал вислый живот. — Ты поешь, а дорогу тебе сынок укажет.
Так, приноровившись к поповским домам, и шел Аким от деревни к деревне: в трех удачно побывал, а в четвертой нарвался на белый пост. Пришлось уходить, вот тогда и наганом поработал.
Председатель сельсовета
Но сегодня, впервые за год работы здесь, Аким, уходя, закрыл дверь большим амбарным замком. Завернувшись в тулуп, он повалился в сани и понюгнул лошадь.
А утром, перед самой непогодой, со стороны Архангельска прибежала довольно свежая лошадка, которая доставила в Вазицу кривобокую женщину и солидного мужчину в кожаном пальто и папахе, наверное, инспектора из губернии. Тот, что в пальто, сразу пошел в избу с красным флагом на крыше, а женщина, покинув сани, оказалась треугольной. Она оперлась о палочку и по-вороньи стала осматриваться: видимо, в этих местах давно не бывала, а может, и вообще впервые очутилась здесь. Мало ли кого носит-мытарит жизнь, но только доподлинно известно — это засекли бабы сразу в нескольких избах, — что приезжая зашла в дом к тетке Анисье, вдове, выпивохе и грубой женщине.
А тот, что в кожаном пальто, в сельсовете задержался недолго. В сопровождении Вани-милиционера и председателя артели «Тюлень» Афанасия Мишукова направился к дому Парамона Петенбурга. У Вани винтовка — он сегодня почему-то был при большом оружии — билась о коленки и явно «препятствовала движению». Мишуков шел гордый и прямой: широкое лицо было важным, а на голове — шапка с кожаным верхом.
Парамон Петенбург только что управился по хозяйству. Правда, в доме всего две курицы: все хоть Юльке яичко будет. Ну, а для кошки приносила молока тетка Анисья. Печь Парамон натопил пожарче, чтобы Юльке не так маятно было — «жар костей не ломит», картошки отварил, но сам есть не стал, так и сидел за столом, катая хлебный шарик по скобленой доске.
За этим занятием и застал его представитель из города. Он прошел к передней лавке, следя подшитыми кожей новыми валенками. Мишуков, странно улыбаясь, пододвинул к себе табуретку и взгромоздился на нее, как на коня. Ваня Тяпуев сиротливо встал у двери, опираясь на винтовку. Парамон, увидев важного человека, хотел было и чаю предложить, но всмотревшись в немое лицо, намерение оставил и спросил резко:
— С чем пришли?
Он осунулся, дедко Парамон. За одну ночь побелели его волосы и голос стал тусклым.
— Собирайся, гад, — сказал Мишуков.
Представитель в кожаном пальто поиграл по столешне твердыми пальцами. Ваня Тяпуев встал у дверей в сторонку. Но что удивительно: видимо, сломила Петенбурга беда, но только не вспылил он по обыкновению, не хватанул кулаком по столу, а жалобно, помимо своей воли глотая слезы, попросил у кожаного пальто:
— Юлька, дочь моя, помират. Может, погодите?
— Ничего, присмотрят, — сказал строго Мишуков, поднимаясь с табуретки.
Странная робость овладела Петенбургом, что-то надломилось в нем за эти дни. Он хотел бы сейчас долго и горячо говорить: мол, что вы творите, товарищи, ведь и букашка — человек. А он под немцем два года сидел, пусть и при старой власти, лягушками питался, по, благодарение богу, выжил, и сам Буденный ему руку жал. Но с тех пор прошло десять лет, и, наверное, никто не поверит, что не придумано это стариком. Ничего путного не мог сказать Петенбург, слова не вязались, и потому, не возражая, стал собираться в путь-дорогу. А за дверью лежала беспамятная дочь, и в кухню доносились ее всхлипы, и, наверное, это было слишком бесчеловечно. Вот почему не глядел на старика представитель из города. Да и некогда ему было вдаваться в подробности: дома жена рожала, как-то там обойдется. Раз директива дадена, то исполнять надо. А Парамон, набрасывая на себя старенькую малку, тихо бормотал: