Белая невеста
Шрифт:
Через неделю началось вдруг сильное похолодание – в середине зимы, в июле, в Южной Амазонии нередко такое случается, когда с Фолклендов наносит холодный воздух. Тогда температура понижается иной раз градусов до пятнадцати. После сорока пяти – это форменная катастрофа. Некоторые растения начинают вянуть. Ящерицы цепенеют, их можно брать руками, кайманы вылезают из воды, которая им кажется, видно, ледяной. Так было и в этот раз. Змеи сделались словно бы сонными, их можно было просто перешагивать, они едва шевелились. Вадим с Колей шли, укрывшись одним одеялом, и Вадим рассказывал мальчику, какие бывают морозы в далекой России, откуда он родом. Тот, похоже, не верил.
И тут произошел ужасный случай с анакондой. Небольшая, молодая, примерно шестиметровая змея, на которую они обратили внимание только потому, что она была какого-то странного, необычного, желтого цвета,
Длились эти смертельные объятия довольно долго. Вадим совсем изнемог и почти уже перестал сопротивляться. Правда, прошел и страх. Он понял, что змея почему-то не собирается его глотать, и это давало еще какие-то силы. И он, экономя те малые силы, всячески пытался освободиться, изворачиваясь и сбрасывая с себя литые и тяжелые, а главное, ледяные змеиные кольца. Но кольца неумолимо наползали снова и снова… Вдруг у змеи что-то забурчало внутри, потом еще и еще. У душителя стали обильно выделяться газы, и вскоре анаконда разжала свои ледяные объятия. Вадим поначалу не поверил в освобождение, он долго лежал, не шевелясь, ловил ртом воздух, не в силах вздохнуть полной грудью. Ах, как он пожалел, что у него нет карабина! У змеи же случился сильнейший понос. Смрад и вонь стояли такие, что Вадима от пережитого ужаса и гадливости еще и вырвало.
Удав медленно, словно бы с облегчением, уползал в поникшие от холода кусты, на глазах становясь бирюзовым, будто сменил кожу, а Вадим не мог подняться, руки-ноги не слушались.
Мальчик-индеец, который все время, пока Вадим боролся с удавом, стоял на коленях и молился своим богам, потом объяснил, что такое иногда случается с крупными змеями, особенно во время похолодания. Индейцы его племени называют это – "сукуружу влюбилась". Так что теперь Вадим не простой смертный, а избранный, он теперь – "обрученный с анакондой". Она теперь его невеста-суженая. Это большая честь, такие люди у индейцев приравниваются к колдунам-паже. Впрочем, ты ведь и так великий паже, папа, что ж тут удивляться, что выбор пал именно на тебя… Вадим же понял другое: во время похолодания у змей замедляются все жизненные процессы, в том числе и пищеварительные, и проглоченная накануне пища начинает попросту разлагаться внутри змеи. И тогда змея ищет тепло, чтобы согреться. Если поблизости нет гниющей кучи листьев, тогда она обвивается вокруг крупного теплокровного животного. Сейчас змея, сжимая Вадима, просто-напросто грелась. А согревшись, освободилась от не переваренной пищи.
9
Индеец Коля вовсю "жарил" на гитаре, молодые танцовщицы танцевали бразильский танец тико-тико, гремели кастаньетами, а старый музыкант сидел за моим столиком и радостно вспоминал счастливые минуты, когда вышел он наконец-то из сельвы, с этим вот Колей-индейцем, тогда совсем еще ребенком, вышли они к какому-то рабочему поселку-альдее, где удалось – повезло!
– поменять в придорожной харчевне золотой песок на бразильские крузейро, побриться, постричься, купить кое-какую приличную одежонку и отправить письма родным и Елене. Потом они подсели с Колей на попутную машину и тронулись в путь – к океану, в сторону Белена. Так добирались они на попутках трое суток.
На четвертые сутки были в каком-то маленьком заштатном городишке, на рынке, где вдруг Вадима словно укололо в самое сердце: он услышал сквозь шум рынка какую-то странную, но очень знакомую музыку. Схватив Колю за руку, побежал на поразившие его звуки. То были цыгане.
Цыганский ансамбль играл и пел прямо посреди пыльной базарной площади. Цыгане играли на семиструнных гитарах
Музыка будила в памяти далекий Харбин, детство, юность, вся жизнь проплывала перед глазами, хотелось жить, плясать, рвать на себе рубаху и самозабвенно плакать. Но слез не было. Публика молчала, разинув рты, пораженная страстностью и странностью исполнения; она не понимала языка, но все чувствовала. После попурри Алеша без перехода исполнил старинный арестантский романс: "Течет речка, да по песочику, бережочек моет, молодой джульман, Эх, д, молодой джульман начальничка просит…" – с надрывом, с умышленным подчеркиванием ударений. Публика бросила свой торг и столпилась кругом, словно зачарованная странной речью, необычной, страстной музыкой. Противиться этому обаянию не было ни у кого сил. Многие, не понимая слов, тем не менее, вздыхали.
Но вот пошло томно-вкрадчивое вступление-выход "Цыганской венгерки", все быстрее, быстрее, четче, резче ритм, и затем знаменитые его кружевные переборы, и все быстрее, быстрее, все более и более лихой, лихорадочный темп. Алеша жонглировал гитарой, быстро вертя ее в руках, и при каждом своем обороте к хору выделывал ногами какой-то замысловатый кунштюк, который всякий раз приводил публику в восторг. И вот слушатели не выдержали: вдруг пустились в пляс негры и метисы (в тех местах их называют – сертанежу), индейцы и мулаты-пардо, отчаянные табунщики-гаучо срывали с себя сомбреро и топтали их, восторженно размахивая потными пыльными пончо. Испанцы и португальцы плясали фанданго, индейцы – такотин, креолы – тико-тико, негры и пардо – порторико де лос педрос… А Вадим стоял посреди этой вакханалии, посреди беснующейся толпы и плакал. У него было чувство, что он в России, на милой родине, где никогда не бывал, кроме как во сне… Весь рынок, с ревущими горбатыми быками, с серой тучей мух-кровососов, со смерчем москитов, со стаями птиц-печников, собиравшими лошадиный навоз для своих гнезд, с разноцветными палатками, с пестрой, разношерстной, разноликой, разноязыкой, разноцветной толпой, покрывал густой, басовитый, меднострунный звон цыганских гитар, куда вплетались крики, вопли, визги, возгласы и просто выдохи множества человеческих глоток. И вдруг все внезапно оборвалось. Стихло. Даже коровы перестали мычать. Все застыли в недоумении, в восторженном восхищении. Многие долго не могли понять, что концерт окончен, лишь ноги их еще продолжали выделывать всевозможные замысловатые фигуры. И тут…
Раздались та-акие аплодисменты, что с далеких пальм поднялась целая туча каких-то черных птиц и испуганно заграяла. Публика не хотела отпускать артистов, цыган засыпали монетами и мятыми трудовыми купюрами и заставили-таки повторить последнее, как они окрестили, "русское фламенко". Цыгане сыграли еще раз, исполнили "Ухаря-купца", со своим неизменным "ай-яй-яй", "ай-нэ-нэ-нэ-нэ", "ари-да-ри-да-ри-да", "что ты говоришь, детка", "ходи шустрей, красивая", – и на этот раз откланялись уже окончательно. После чего начался такой кутеж, что долго о нем вспоминали добропорядочные обыватели и качали головами – в общем, чертям было тошно…
А Димитриевич шествовал по базарной площади эдаким филиппинским бойцовым петушком. Какой-то пеон подарил ему от переполнявших чувств огромного пестрого ару, тот сидел на жердочке, щелкал своим мощным кривым клювом и до крови ущипнул вертевшуюся рядом собачонку. Алеша вынул кривой засапожный нож, разрезал спутывающие попугая веревки и подбросил его. Подбросил – в небо. Попугай через несколько мгновений растворился в голубом просторе. Алеша по-разбойничьи свистнул ему вослед. День принадлежал ему безраздельно. Он чувствовал себя Бонапартом и держался соответственно…