Бельэтаж
Шрифт:
Значит, десятки моих детских мыслей о молоке перевешивает всего одна взрослая. И это справедливо для многих, а может, и для большинства важных для меня предметов. Наступит ли когда-нибудь время, когда я справлюсь с зависимостью от мыслей, возникших еще в детстве и с тех пор снабжающих меня пищей для сравнений, аналогий и параллельных ритмов микроистории? Дойду ли я до точки, когда у меня появится достаточно – больше, чем пятьдесят на пятьдесят, – шансов, что мысль, неожиданно пришедшая мне в голову, не будет очередным повторением детских размышлений? Будет ли вселенная вещей, о которых мне напомнят, когда-нибудь преимущественно взрослой вселенной? Надеюсь, да – и если я могу высчитать точный момент прошлого, когда окончательно и бесповоротно повзрослел, эти простые вычисления помогут мне определить, сколько еще лет пройдет до нового жизненного этапа – конца правления ностальгии, начала истинной зрелости. А я, к счастью, способен вспомнить тот самый день, когда началась моя взрослая жизнь.
Глава седьмая
Это случилось, когда мне было двадцать три года, через четыре месяца после начала работы в бельэтаже, когда у меня имелось всего пять рубашек. Каждую можно было надеть самое большее три раза – кроме голубой, которая выглядела свежей даже в четвертый раз, если, конечно, три предыдущих не пришлись на редкостно
Утром в день начала взрослой жизни я получил три выстиранных рубашки, плотно завернутые в коричневую оберточную бумагу. Я разрезал шпагат (бесполезно пытаться разорвать его в такую рань, а тем более – возиться со стремительно, но безупречно завязанным узлом) и уронил бумагу вместе с бечевкой на пол. Мама иногда приносила домой бумажные пакеты с тонко нарезанной вестфальской ветчиной и доверяла мне вскрывать их, и первый момент раздевания рубашек чем-то напоминал детское разоблачение ветчины, только еще приятнее, поскольку на этот раз передо мной предстали давние друзья, многократно ношеные предметы одежды – почти неузнаваемые, как новенькие, без морщин на сгибе локтя и вокруг талии, под ремнем, зато с правильными, отчасти умышленными, острыми, как нож, складками и перпендикулярными линиями сгибов, только подчеркивающими впечатление отутюженности, возникшими либо под воздействием неразборчивой силы гладильных и крахмальных автоматов (например, «гусиные лапки» на рукаве возле манжеты), либо в результате окончательного тщательного сворачивания. Рубашки были не просто сложены: светло-голубые бумажные ленточки туго обнимали каждую по отдельности в сложенном состоянии, рукава заведены назад, точно рубашки прятали некий подарок.
Я посмотрел на все три, две белых и долгоиграющую голубую, и решил надеть ту белую, что была постарее (я носил ее четыре месяца). Целых четыре месяца я пробыл бизнесменом! Приглядевшись, я заметил следы старения хлопчатобумажной ткани: похоже, крахмал она впитывала лучше, чем белая рубашка поновей. Я разорвал голубую бумажку, потом вытащил из рубашки жесткую картонную прокладку [20] , и бросил ее на кучу скопившихся [21] картонок. Выбранную рубашку я поднял в воздух, поддел мизинцем воротник и встряхнул. Она хлопнула, как флаг на консульстве маленькой, но богатой страны. Итак, готов ли я ее надеть?
20
Этим движением, каким выхватывают оружие из ножен, я восхищался много лет назад у опытных владельцев «полароидов», которые еще до эпохи «Эс-Экс-70» небрежным жестом совали толстый квадратик пленки между валиками, наносившими химическое желе на повернутый лицом вниз снимок, а потом похаживали кругами, поглядывали на небо, считая про себя шимпанзе, наконец отгибали только уголок, а потом действовали уже увереннее, целиком высвобождали влажное, скользкое черно-белое изображение, оставляя после себя слоистую пахлаву мусора, состоящего из негатива в барочном футляре из многослойной бумаги, на нижней стороне которого иногда можно было увидеть причудливые зеленые и бурые, как лишайники, пятна просочившегося проявителя.
21
И вправду целую кучу: я собирал их, потому что с детства любил рисовать на картонках из отцовских рубашек, хотя они были белые, с одной стороны глянцевые, стандартного формата, а мои – серые и поменьше; кроме того, я обнаружил, что рубашечную картонку, согнутую корытцем, удобно держать у подбородка, подстригая бороду: приступив к работе, я стал подравнивать ее гораздо чаще. (В тот момент я еще не знал, что так же хорошо картонка служит совком для мусора).
Конечно, моя майка уже была заправлена в трусы; в первые несколько недель работы я уяснил, что благодаря этой маленькой предусмотрительности рабочий день становится гораздо более комфортным. И брюки были надеты, но не застегнуты – да, я готов. Рубашка всегда прохладнее, чем ожидаешь. Я начал застегивать ее со второй пуговицы сверху, смело преодолевая несильную боль в кончике большого пальца, которым надавливал на пуговицу, и слушая тихое поскрипывание и попискивание края пуговицы, трущегося о тугую петлю. Затем я застегнул все остальные пуговицы на планке, привел в порядок брюки и занялся манжетами. Застегивать две пуговицы манжет труднее всего, поскольку действовать приходится только одной рукой, а крахмалят манжеты сильнее, чем всю рубашку; но я натренировался так, что мог застегнуть их, почти не задумываясь: надо приподнять пуговицу на правой манжете ногтем большого пальца, расправить жесткую от крахмала петлю и сложить пальцы так, чтобы пропихнуть одну в другую, а потом повторить процедуру с другой манжетой. В ускоренном варианте две симметричных последовательности застегивания манжет напоминали шотландский рил.
Чтобы застегнуть самую верхнюю пуговицу рубашки, пришлось идти к зеркалу – в нем отразился мой подбородок, выпяченный по-бульдожьи, чтобы не мешать рукам подбираться к шее. Потом галстук, ремень, ботинки – подпрограммы, выполняемые автоматически.
Я уже надевал пальто, когда вспомнил, что забыл воспользоваться дезодорантом. Серьезное препятствие. Мне представилось, как придется расстегивать ремень и рубашку, да еще вытягивать майку из-под трусов – стоит ли овчинка выделки? И так опаздываю.
Именно в этот момент я сделал открытие. Мне привиделся портрет Наполеона кисти Энгра. Сдвинув в сторону галстук, я расстегнул одну-единственную среднюю пуговицу рубашки. Да, действительно, благодаря одной расстегнутой пуговице можно просунуть руку под рубашку и дотянуться до подмышки, а затем провести твердым антиперспирантом по плевральной полости между майкой и рубашкой – но лишь в том случае, если удается пальцем подцепить лямку майки и стянуть ее ниже подмышечного шва рубашки, таким образом получив доступ к области, которую предстоит обработать. Я чувствовал себя Бальбоа или Коперником. Учась в колледже, я с изумлением наблюдал, как женщины высвобождаются из лифчика, не снимая свитера – через ткань расстегивают лифчик на спине, засучивают один рукав повыше чтобы стянуть с плеча бретельку, а потом, соблазнительно поиграв плечами, невозмутимо вытаскивают его из второго рукава. Мое антиперспирантное открытие имело топологически разоблачительный привкус этих избавлений от лифчика [22] .
22
Однако
К метро я шел невероятно довольный собой. Мои ботинки (в то время еще совсем новенькие, износ шнурков – всего несколько месяцев) приятно шуршали по тротуарам. В метро было немноголюдно, и я смог встать там, где любил, да еще и пристроить портфель между ног. Состоялась одна из тех славных поездок, когда покачивание поезда успокаивает, в вагоне царит уютное тепло, но не жара. Поезд подземки представился мне стремительно несущейся буханкой хлеба. В голову пришел девиз «Попробуй на взгляд». Какая жалость, думал я, что белый хлеб впал в немилость – ведь только он аппетитно выглядит в виде тостов, только белые буханки хорошо смотрятся, когда нарезаны наискосок. Мне вспомнилось необычное ощущение, какое возникает, когда вынимаешь из тостера дымящийся белый тост – каким бы дряхлым или замусоренным крошками ни был твой тостер, тост всегда получается ровным и чистым – и намазать его маслом можно множеством способов. Можно размазать масло легонько, чтобы оно осталось на поверхности; если оно холодное, можно вдавить его в слой мякоти под корочкой, чтобы тост пропитался; можно посыпать тост мелкими масляными крошками, вообще не размазывая их, потом сложить два тоста вместе и разделить пополам наискосок, чтобы нажимом ножа не только разрезать хлеб, но и способствовать таянию масла. Кстати, а почему разрезать лучше наискосок, а не просто поперек? Да потому, что уголок диагонального разреза идеально годится для первой укуса. Если тост прямоугольный, запихивать его в рот приходится боком, точно так же, как заносишь в узкую дверь холла громоздкий комод: надо захватить краем рта один уголок тоста, а потом осторожно повернуть тост, растягивая рот так, чтобы в него вместился и второй уголок; только после этого тост можно грызть. Если ломтик треугольный, большая часть острого угла помещается в рот так, что ее удобно жевать; но неудобная часть прямоугольного тоста выходит из-под контроля прямо на выпуклом корне языка. За одну станцию до своей я сделал вывод, что в уходе от ровного разреза к диагональному имелась своя логика и что этой традицией мы, вопреки всем представлениям, обязаны не просто вкусам буфетных поваров.
Затем я задумался, насколько опоздаю на работу. Наручные часы у меня отняли неделю назад, угрожая расправой, но я с надеждой окинул взглядом уменьшающийся в перспективе строй кистей и запястий, держащихся за металлические поручни вагона. Я заметил немало мужских и женских часов, но почему-то именно в это утро не смог разглядеть, какое время показывают их стрелки. Одни были повернуты ко мне не циферблатом, а пряжкой, другие находились слишком далеко; женские – слишком мелкие, у некоторых отсутствовали цифры по окружности, поэтому часы напоминали вафли «Некко» всем, кроме своих владельцев; у остальных блики хрустальных стекол или диодов мешали разглядеть стрелки. Часы на расстоянии фута от моей головы, принадлежащие чересчур старательно выбритому мужчине с газетой, сложенной в миниатюрный квадратик, были мне видны ровно наполовину – причем ненужную, а вторую, нужную, скрывала манжета, так что я без труда читал прописные буквы завершающего «-же» торговой марки, но мог лишь догадываться, что девяти еще нет. Пожалуй, эта манжета была накрахмалена профессиональнее моей.
И в эту самую минуту (не могу сказать точно, какую именно) я вдруг осознал, что преодолел свойственный всем человеческим существам этап стремительного роста и в настоящее время застрял на промежуточной стадии личного развития. Я не дрогнул, не повел бровью и ничем внешне себя не выдал. В сущности, когда первое потрясение миновало, новое ощущение не показалось неприятным. Я оформился; я – тот самый человек, который злоупотребляет выражением «в сущности». Я – тот человек, который стоит в вагоне метро и размышляет о намазывании тоста маслом – и не просто тоста, а с изюмом: когда высокий, хрусткий скрип масляного ножа приглушается редким соприкосновением с мягкими, распаренными тельцами изюминок, а если изюмина сидит в мякише точно по линии разреза, она иногда вываливается, когда берешь ломтик, целая, хоть и со вмятинкой. Я – человек, величайшими открытиями которого скорее всего будут нюансы пользования туалетными принадлежностями в одежде. Я – мужчина, но далеко не той величины, какой надеялся достичь.