Белорусцы
Шрифт:
Одно ядро разворотило ворота Замковой, и он выбежал на дорогу, что вела к реке, и, хромая, помчался вниз. Дорога была видна плохо, сухая нога цеплялась за траву, за кочки, он спотыкался, падал, десять раз проюзил на животе и спине, пока, наконец, спустился с холма. Здесь, внизу, увидел строй людей с саблями, пиками, шестоперами — все глядели на Замковую. «Царев град!» — раздался непонятный клич, и эти люди с криками кинулись вверх по Замковой, размахивая саблями. Стало еще страшнее, и Андрюха вспомнил про Пустынский монастырь, где спасался от холода минувшей зимой.
Дорога к монастырю шла через реку. Сразу за мостом в отблесках пожаров он увидел большой шатер, а перед шатром стояли три ратника. «Эй! — крикнул один из
Дорога за Вихрой шла в гору, оттуда опускался теплый и нежный, как вода в Святом озере, прогретый до самых звезд воздух, и Андрюха, оттолкнувшись здоровой ногой, легко поплыл в нем, лишь слегка пошевеливая для равновесия руками-ногами, с наслаждением переворачиваясь с боку на бок, с живота на спину и обратно; он уже забыл, что случилось на том берегу, и тихо посвистывал. Было хорошо, и с каждой минутой становилось лучше.
* * *
Матвей Добрута понял, что произойдет на Замковой, как только загорелся первый дом. Сомнения исчезли сразу. В давно не подновлявшейся крепостной стене он знал пролом, в который, если хорошенько согнуться, вполне можно пролезть. За проломом ни дороги, ни тропы, конечно, нет, только крутой обрыв в овраг, окружавший Замковую, за оврагом — такой же крутой подъем, но все это — свобода, а свобода — жизнь. Тридцать-сорок верст до Радомли, где сейчас ждет его семья, он будет идти днем и ночью, без еды и воды, только бы поскорее увидеть жену и детей. Нет ничего важнее. Что ему этот город, эти вопящие от страха и боли люди, Друцкой-Горский с его орлиной повадкой, что ему до того, что будет с ними со всеми. Вот этот пролом. Он просунул голову, руку, ногу, но больше не получалось: раздался за последний год. Пробовал просунуть сперва ноги, — тоже застревал. А грохот нарастал, уже стало светло от пожаров, крики людей пугали и терзали душу, уже мелькнула мысль, что так, в проломе, его и найдут утром, и он в отчаянии рванулся, обрывая пуговицы на кунтуше, разрывая рукава, и — вырвался, покатился в овраг, даже не пытаясь задержаться на крутом склоне, наоборот, помогая телу кувыркаться, прижав ноги к груди. Наконец, оказался в самом низу. Теперь — вверх, на другую сторону, так же высоко. Зацепившись впотьмах за корень дерева, он упал, но тотчас встал на четвереньки и пополз вверх, оскальзываясь, обрываясь. Чувствовал, что руки уже в крови и по лицу течет кровь, и сил нет, но и остановиться нельзя. Вдруг он понял, что, упав, потерял направление и ползет в обратную сторону, снова на Замковую, туда, где уже совсем рядом — огонь.
Он все же повернул туда, куда следует, и на этот раз быстро добрался до верха оврага, но когда ступил на твердую почву, увидел два силуэта рядом и голос: «Глянь, еще один! Бей его!»
Это и была свобода.
Князь Трубецкой стоял у своего шатра и глядел, как горит Замковая и огонь пожаров уже перебросился на городской посад. Слышно было, как трещат бревна в огне, крики людей. Это было неприятно, но вместе с тем он чувствовал удовлетворение: предупреждал. Виноваты они сами. Конечно, пострадают и православные, но ни Бог, ни Алексей Михайлович его не осудят: не открыли ворота, оказались заодно с католиками и униатами. Впереди большая война, долгая дорога к победе, и что ему думать об этом
Ночь стояла густая, темная, волны сухого жара наплывали со стороны города. Он вошел в шатер, задернул полог, прилег на приготовленную постель. Постель была проста: суконный зимний чепрак и седло вместо подушки. Прикрыл глаза, но спать себе не позволил: нужно было дождаться сообщения об окончании штурма. А еще нужно было обдумать послание государю и милой своей супруге Екатерине Ивановне, в девичестве Пушкиной. Они прожили вместе около тридцати лет, и с каждым годом она все сильнее тревожилась за него, но теперь пришла пора ему тревожиться за нее: очень плохо чувствовала себя супруга, когда он уходил в поход.
Его служба при Дворе начиналась удачно, уже восемнадцати лет был он назначен стольником при государе Михаиле Федоровиче, но вскоре попал в немилость. Причина была понятной: в трудные времена Смуты его родной брат Юрий примкнул к ляхам, вместе с ними ушел в Польшу. Не столько государь Михаил Федорович, сколь отец государя, патриарх Филарет, который провел девять лет в польском заточении, стал недоброжелателем всех Трубецких. Сперва отправил его в Тобольск, затем — в Астрахань. Только через два года после смерти Филарета он смог возвратиться в Москву. И кто, кроме Екатерины, поддерживал его все эти дни и годы? Только она.
Послания Алексею Михайловичу он надиктовывал писарю, но супруге писал сам. «...пишу тебе, благоверная супруга Екатерина, из-под града Мстиславля, что почти на границе Княжества Литовского с нашей святой Русью, — начал составлять он. — Богопротивные униаты и католики от неразумия своего отвергли мое предложение открыть врата на Замковую гору и присягнуть светлейшему государю нашему Алексею Михайловичу, и пришлось мне наперво осадить град, а затем с сокрушенным сердцем, приговорили с полковниками бить Пожарскому ядрами, послать Долгорукова и Куракина с их ратниками на приступ. Дело пошло успешно и сия великоважнейшая задача...»
Тут послышался топот копыт, кто-то спешился, и у входа в шатер раздался голос полуполковника Кулаги:
— Царев град Мстиславль!
Князь вышел к нему.
— Где мстиславский воевода? — спросил он.
— Ранен, князь. На копье взяли его.
— Экая болванщина, — сказал Трубецкой. — Воевода нужен живым!
— Не сильно ранен, будет жить, — неуверенно предположил Кулага. Главное в таких случаях — не позволить взорваться. Полуполковник догадывался, что князь приблизил его к себе именно для того, чтобы срывать свой необузданный гнев. Совсем иначе он говорил с Куракиным, Долгоруким, Пожарским.
— У нас потери есть?
— Есть, — ответил Кулага с чувством вины.
— Сколько?
— Пока не знаю. Много. Дрались белорусцы.
— Что значит много?
«Передаю вам списки ваших полчан, храните их как зеницу ока и берегите по их отечеству...» — вспомнился наказ Алексея Михайловича. Голос у него был звонкий, глаза ясные — совсем еще молод царь.
Сегодня Трубецкого раздражало все. И то, что есть потери, и то, что мстиславцы взялись драться всерьез, и голос Кулаги, и его молчание.
— Забери моего лекаря и поезжай к воеводе, — раздраженно приказал Трубецкой.
Вернулся в шатер, снова прилег. «...Дело пошло успешно и сия великоважнейшая... преполезная для... дерзость их... приговорили с полковниками... благочестивыми ратниками моими... укрепи во бранех дондеже... А еще глас бысть мне от образа Пресвятой Богородицы, глаголющ... исцелиши от недуга твоего... возложи на ю аггельский образ... припаде к честным ногам Ея...»
Нет, не составлялось письмо. Отвернул полог, вышел.