Белорусцы
Шрифт:
А вот письмо Великого Государя, Царя и Великого Князя Алексея Михайловича Богдану Хмельницкому: Взяты взятьем и шляхты, поляков и литвы и иных служилых людей и ксендзы и езвуитов и иного их чину побито больше десяти тысяч человек.
Под именем московского князя — Трубецкая резня — та ночь вошла в историю города.
Конечно, высекли не всех. Выжил, к примеру, воевода Григорий Друцкой-Горский и еще пять лет справлял свою должность. Жив остался Степан Иванов по прозвищу Полубес, о котором речь впереди, плотник Никола Белый и его жена Василиска.
На другой день после взятия города, Трубецкой отправил войско по направлению к Могилеву: никак теперь не прокормить здесь весь полк. Сам остался, так как был у него еще один наказ государя: везде искать умелых людей, везти в Москву. Распоряжение такое он передал полковникам и полуполковникам, сотникам. Поворотливые Кулага и сотник Бурьян явились уже к вечеру, привели переметчика Кукуя.
— Мастера какие в городе есть?
Кукуй тотчас упал на колени:
— Есть один недосека, князь, — произнес он. — Плотник Никола Белый. Хороший плотник, топор у него заговоренный.
Князь насмешливо смотрел на него.
— За что ни возьмется, все звенит.
— Как звенит? — спросил Бурьян и коленом пихнул его в спину. — Говори понятно!
— Звоном звенит, панок, сам слышал. Быдто и сверху, и сбоку.
— А отзаду?
— Отзаду? — опять получил в спину. — Не знаю, княже.
— Дурак, — сказал Бурьян. — Кто еще?
— Еще есть кафельщик хороший, Степка Иванов. Кличка у него Полубес.
— Что за кличка?
— А кто ж его знает. Так прозвали люди. Сказывают, малюет хорошо, узорочно. Намалюет козу — она траву скубет, молоко дает. Кошку намалюет — мышей ловит.
— Что ты говоришь, дурень? — Бурьян готов был влепить Кукую оплеуху, но не решился при князе, оглянулся: что делать?
— Бери обоих, — приказал Трубецкой Кулаге, любимому полуполковнику.
Странный город. Заговоренные топоры, намалеванные козы, кошки…
Впрочем, все пригодятся в Москве после войны.
Какой-то мужичок с реденькой бородкой, широко улыбаясь, подходил к ним и, глядя на князя, ласково повторял раз за разом: «Царев град, царев!»
Чем-то его вид задел Трубецкого.
— Что он бормочет? — обратился к Кулаге.
— Царев град, говорит.
— Кто он? — нахмурился князь.
— Божий человек, — сказал Кукуй. — Андрюха — голова два уха. Свистит как соловей, а поет — что ангел.
— Этого не надо, — поморщился Трубецкой.
Два месяца спустя, в пору ясного бабьего лета, от сохранившейся в пожарах Троицкой церкви, после общей молитвы Пресвятой Богородице Одигитрии-путеводительнице, отправлялся обоз в Москву. На каждой крестьянской телеге, запряженной печальными беспородными лошадьми, сидели люди: по пять-шесть человек. То были мастеровые, собранные по всем ближним городам и весям, для отправки в Москву. Были здесь плотники, кузнецы, кафельщики, гончары, ткачи, медники, жестянщики, стеклодувы… Был среди них и мстиславский кафельщик-ценинник
Через день Трубецкой отправлялся в Могилев. Полки его с Долгоруковым, Пожарским, Куракиным уже наверняка приближались к городу.
Свою верховую лошадь князь отдал конюхам, сел в карету, позвал к себе полуполковника Кулагу. Когда выезжали из Мстиславля, увидели в центре посада людей, большей частью женщин, возле пожарища. Приостановились.
— Что они?
— Молятся.
— Церковь была здесь, — подсказал Кулага.
Трубецкой молчал.
От толпы отделился человек и рухнул на колени перед каретой князя.
— Возьми меня в службу, князь! — завопил он. — Мне тут не жить… Забьют католики! — то был переметчик Кукуй.
— Трогай! — сказал Трубецкой кучеру, но тот то ли сильно заинтересовался, то ли не расслышал. — Что стоишь? — полоснул его плетью по спине.
Не столько от боли, сколько от испуга кучер ударил по коням, карета рванулась и помчалась, поднимая облако пыли.
СТРАНСТВИЕ
На третьем году жизни в Москве Степан Полубес затосковал, казалось, без всякой на то причины. Его уже хорошо знали, как замечательного кафельщика, изразцы его увидела царица Мария Ильинична (Ильична — говорили в те времена) и предложила украсить внутренние ее палаты. Была у него и женщина — Варя. В Гончарной слободе он жил в чужом доме, а у Вари была пусть небольшая, но своя избенка, а главное, Варя его любила и, лежа на его руке, тихо повторяла, посмеиваясь: «Возьми меня замуж, Степушка! Ты еще не знаешь, какая я хорошая! Деток я тебе рожу сколько хочешь! Жить буду, сколько скажешь!..» Приходил Степан не часто, но ничего не скроешь на узкой слободке, с утра до вечера бабы обговаривали ее. Только Варе до их обговоров дела нет.
Степан молчал, и Варя знала, почему: он ее не сильно любил. А любил он другую женщину, которая осталась в Мстиславле, когда по указу царя Алексея Михайловича мастеровитых белорусов увезли в Москву. В указе том было сказано: «брать белорусцев с женами и детьми, у кого есть, на вечное жительство». Но женщина та, а точнее — невеста, Ульяница, сказала: «Как же я поеду с тобой, Степушка, если мать моя при смерти? Как же я оставлю ее? Как я жить буду после этого? Как в святую церковь войду?» — «А как мне жить без тебя в чужом краю?» — спрашивал Степан не ради ответа, а потому, что сильно болела душа. А потом они всегда долго молчали, потому что ответов на такие вопросы не было и не могло быть. «Может, мне сбежать от московитов куда в деревню?» — «Куда? — возражала Ульяница. — Они тебя все равно найдут. Вон сколько войска у них. Поезжай, Степушка. А я досмотрю мати и приду к тебе». — «Как ты дойдешь? Как найдешь меня? Москва — не Мстиславль, она большая. Там вон одних колоколен сорок!» — «Уж я знаю, что говорю. Дойду и найду. Только ты жди меня».