Белуга
Шрифт:
Марья, с любопытством поглядывая на Петра, наскоро собрала мужу белье. Она была полной противоположностью мужу – узкотелому, поджарому, с опалым лицом.
– У вас-то есть сменное? – поинтересовалась она у Петра. – Или приготовить?
– При себе обязательно вожу, спасибо.
Баня стояла в глубине двора у прясленной изгороди. Камышитовый остов щедро обмазан глиной и коровяком. Усман, видимо, любил баниться. Оттого и баньку поставил просторную, высокую, с большим окном, тогда как в понизовых селах принято рубить крохотные оконца – в одно-два звена.
Раздевались в предбаннике – светлом
– Мильцанер протокол давал – чава с ним делать? – Усман подобрал с пола бумажку, расправил се и положил на лавку, рядом с собой.
– Храни, глядишь, и сгодится.
– Контор ходим, ход пущаем, – пошутил Усман и проскользнул в дверь.
И в бане, теплой и светлой, – образцовая чистота. Марья все сделала, чтоб опровергнуть поговорку: баня всех моет, а сама грязна. Вдоль смежных стен – длинная, углом, лавка, напротив, впритык с калильной печью, полок в рост человека, с подголовьем. По углам – деревянные вязанные орешниковым обручем бочки с холодной водой; развалистый котел, вмазанный в печь, исходит паром.
Усман плеснул в калильную печь ковш горячей воды, и в тот же миг белесая струя с шипом вырвалась из печной пасти и густым туманом разлилась под потолком. Усман вытянул из котла с кипятком веник из солодковых ветвей с мелкими резными листьями и протянул Петру.
– Бери. Веник в бане самый бальшой начальник. Усмана лупит, Лебедкова лупит, и секретарю райкома и министру жар дает – никого не боится. Ловец без бань никак нельзя. Вся простуд гоняет.
Петр не долго пробыл в бане: до красноты надрал мочалкой тело, облился, выскочил в прохладный предбанник и с удовольствием и успокоением вдохнул свежий весенний воздух.
Разгоряченное тело отходило медленно. Дождавшись знобкой свежести, неспешно оделся и вдруг углядел зеленоватый лист бумаги. Он машинально потянулся, расправил исписанный бланк и бегло пробежал по нему глазами. «Старая зарубцевавшаяся рана на скуле…» В памяти шевельнулось что-то знакомое, но подзабытое. Петр недоумевал: что бы это означало? Почему слова из протокола заставили его задуматься? И тут его словно озарило. Белуга! Так это та самая белуга, которую они с Усманом с весов сталкивали в прорезь. На ее скуле тоже была зарубцевавшаяся рана. Острые зазубрины тогда больно врезались в руку Петра…
В это время дверь распахнулась и Усман в клубах пара, сияющий, довольный паркой, вывалился в предбанник.
Филиппова изба глядела на Белужку двумя небольшими окнами в резных голубых наличниках. По фасаду бревенчатого сруба – палисадник, обнесенный тонкими ошкуренными ветловыми жердями. За жидкой оградой две карликовые вишенки в окружении круглолистых мальв – без цветов и даже еще без бутонов. На высоких стрельчатых
Свежий сруб купил у плотовщиков еще отец Филиппа. Четырехстенка была рублена в приокских лесах из строевого хвойного избняка и на плоту сплавлена в понизовье. Старик Чебуров поставил ее высоко на каменный фундамент, горницей к реке, стряпной половиной во двор.
Филипп, когда вернулся с фронта, нашел избу осиротевшей. Жена оставила десятилетнего сына городской тетке, а сама укатила с проезжим то ли на Урал, то ли в Сибирь. Оконца были наглухо заколочены, двор зарос бурьяном, тесовая крыша прогнила, покоробилась. Филипп поступил на завод разнорабочим. В свободные деньки потихоньку, не спеша, приводил в порядок дом.
Сына к себе не взял, тетка рассоветовала. Мальчонка учился при заводе в ФЗО. Так он и присох к городу.
С той поры Филипп вдовствовал. Особой страстью к женщинам и в молодые-то годы не страдал, а если по-холостяцки иной раз и наведывался к одиноким бабам, так ничего предосудительного в тем не видел. Но жениться зарекся.
Было поначалу труднехонько мужику хлопотать по домашности: варить, стирать, мыть… Однако освоился. Но домой наведывался редко – в баньке помыться или по другим неотложным делам – и подолгу не задерживался.
Вот и сегодня сидел он после баньки на веранде, попивал чаек и нетерпеливо посматривал на часы. И не знал, что в это же самое время к нему спешит Петр.
Странный этот Усман. Когда Петр, не дожидаясь, пока тот облачится в чистое, объяснил про слова в протоколе, про растерзанную белугу, которую днем раньше сдали они, Усман спокойно, будто ничего серьезного не произошло, сказал:
– Он, Аноха. Мы эта давно знал.
– Кто мы?
– Я знал. Жулик Аноха, мошенник.
– А что же молчал?
– Чава скажешь? – лениво отозвался Усман, натягивая брюки.
– Как «чава»! – осерчал Петр и тут же застеснялся своей невоздержанности. Но Усман не обиделся его гневной вспышке.
– Ты Аноху за рука поймал? Чава кричишь?
– Ну так примета есть.
– Какой примет? Нет примет!
– Ну вот же, вот! – Петр сердился и тыкал пальцем в бумагу.
– Протокол есть, белуг нет, давно консервная банка лежит… Какой тебе еще примет!
И только тут до Петра дошел смысл Усмановых слов. А ведь прав он! Белугу давно отправили на завод, разделали. Попробуй доказать, что эту белугу ранее уже сдавали рыбаки на приемку! Не докажешь.
– У Аноха семь балашка, – ворчал тем временем Усман. – Аноха тюрма пойдет, кто дети кормить будет? Дай бумаг! – Усман зло выхватил протокол из рук парня и разорвал на мелкие части.
Петр после этого и совсем растерялся: выходит, делай Аноха что хочешь, а Усман жалеет его.
– Ты же сам кричал на притонке. мол, в тюрьму надо сажать!
– Кричал, верна, – согласился Усман, – Кричать можно, сажать зачем?
– Вот те на! А если он человека убьет, тоже пусть гуляет?
– Ты, Петр, дурной, да? Зачем такой слов говоришь. Человек… – Усман замялся, подыскивая нужные слова. – Это… человек! Бандит тюрма место. А белуг потрошил – мала-мала озоровал.