Берендеево царство
Шрифт:
— А что собственность? Это не помеха. Человек я теперь рабочий. Все у меня спланировано. — Сказав это новое, непривычное слово, он повторил еще раз, явно любуясь его хозяйственной добротностью, как плотник любуется ладно сложенным и точно пригнанным бревном на новом срубе. — Спланировано. И, с кем надо, договорено. Зиму так перебьюсь, а весной, как отсеемся, дом сюда перевезу. Место мне обещано под усадьбу и под огород, я и план видел, на плане отметка поставлена: дело твердое…
А я даже и не знал, что существует план строительства по каждой экономии. Но не в этом дело; кажется, я поспешил обвинить Семку в каких-то собственнических грехах. У него
— Знаешь, в чем суть? — спросил он строго. — А вот в чем. Мне надо во всяком деле первым стоять. И я добьюсь! Первый дом на экономии будет мой. Пока вам казенных понастроят, а я, уже свой поставлю. Первый. Нажились мы в последних-то, ну и хватит во веки веков! А всех, кто поперек пути, кто ножку подставляет, того мы…
Вот, оказывается, что! Потомственный пахарь Семен Павлушкин первый утверждается на земле социалистического хозяйства. В моей голове завертелись и еще какие-то возвышенные мысли, подозрительно похожие на газетные заголовки, но Семка решительно напомнил о неприглядной нашей действительности: схватив щегольский сапог, он примитивно выругался с упоминанием экспедитора и всего начальства и с размаху хватил сапогом по одеялу. Все понятно: по-прежнему нет теплой одежды, и у всех разбиты сапоги.
Рикошетом попало и мне:
— А ты чего в газетке своей расписываешь: «рекорды», «равняйтесь!»? Я бы этого Грачевского, вредителя, так расписал, чтобы его сразу за решетку, а на его место дельного мужика.
— Вот ты и напиши.
— Я четыре класса не кончил. — Он вздохнул, подышал на носок сапога, потер рукавом и начал обуваться. — Пошли ужинать, да мне на смену.
— Куда ты в таких?
— А в каких? Ты мои ботинки знаешь, там проволоки накручено больше, чем кожи.
Все это я знал. У меня у самого сапоги были чуть получше Семкиных, и мы, как и многие трактористы, приладились во время работы обертывать ноги куском брезента. Все-таки полегче на злом осеннем ветру. Ну, а если трактор зачихает да заглохнет, ох как неохота выпрастывать ноги из спасительного брезента, ох как трудно вылезать с нагретого места, из-под зыбкой рифленой крыши. Вот так и сидишь, переживаешь, а время идет, трактор стоит, процент выработки падает. И опостылевший круговой ветер свистит сквозь брезентовые шторки, и слезятся окошки из помятого, потрескавшегося целлулоида. Ах ты, жизнь такая и растакая, надо вылезать!
И вылезешь, и, сопревая пальцы у горячего бока, сделаешь все, что надо, и потом уж сто потов с тебя сойдет, пока заведешь мотор, особенно, если ты прозеваешь и он успеет остыть на пронзительном ветру. В то время наши «каталки» еще не были оснащены стартером. И только проделав все это, можно снова забраться под зыбкую крышу — единственное твое прибежище среди бесприютной осенней степи.
И при всем этом Семка Павлушкин, которому с таким трудом далась тракторная наука, всегда был первым, что неоднократно отмечалось в нашей совхозной прессе и за что он награждался дирекцией.
— Жалко сапоги-то? — спросил я.
— Черт с ними. Пошли ужинать.
Мы вышли из палатки.
— Слушай, — спросил я, — а зачем тебе во всем надо быть первым?
— А черт его знает зачем. Характер такой. И денег больше дают, первому-то, — скучным голосом ответил он.
— Денег?
И мне тоже вдруг стало скучно и неинтересно идти с ним рядом и глядеть, как он старается ступать по самым грязным местам, чтобы как можно скорее испачкать сапоги и тем окончательно убить всякую к ним жалость. Какая же работа, если будешь стараться
Мы идем обрывистым бережком вдоль безымянной степной речонки. От осенних дождей она надулась и зашумела и даже пытается, как большая, накидываться на глинистые откосы, слегка их подгрызать, с шумом обрушивая в свою желтоватую воду.
— Ты моего батю видел? — неожиданно спросил Семка и так же неожиданно засмеялся. — Вот такого росточка кочедык. И смирен, хоть в ухо клади. И на вид хилый, в чем только душа зимует. А он — в нашем селе первый в партизаны пошел. В коммуну тоже первый. А в колхоз записался еще до общего собрания, когда мужики только догадываться начинали, в чем дело. Ну и доставалось же ему каждый раз, как первому! Начнет он рассказывать, как они за землю боролись, так не знаешь, куда тебе кинуться — в смех или в слезы? Битый мой батя, всякой сволотой поротый, а до сей поры неуемный. Должно быть, я в него, ей-богу. Во всякое дело, не спросясь, лезу, и пока что ничего. Еще не бит. Почему?
И, не дожидаясь моего ответа, объяснил:
— Время подоспело для первачей, вот в чем дело. А про деньги я тебе так просто сбрехнул. А ты что, поверил?
Он вдруг остановился, и я увидел, что мы давно уж свернули в сторону и, вместо того чтобы идти в столовую, забрались на невысокий пригорок. Тут Семка остановился.
— Вот это мое место, — сказал он. — Видишь, отсюда начинается улица, и пойдет она вдоль речки и ниже по угору. А ставни, знаешь, у меня будут зеленые, а наличники покрашу чистыми белилами.
— Вижу, — сказал я, и Семка ничуть не удивился: он-то все это увидел еще раньше меня.
Дом с белыми наличниками — хорошо это или плохо? Что касается сапог, то с ними он разделался правильно.
Дом с белыми наличниками? Всякая частная собственность рисовалась мне в виде камня, который тянет человека на дно мелкобуржуазного болота. Или, вернее, это как зубная боль: стоит выдернуть зуб, и все пройдет. Но Семка Павлушкин поколебал мое примитивное представление о частной собственности. Первый дом на социалистической земле — это не только экономика и политика, это еще, оказывается, и мечта и, как всякая мечта, окрашена поэзией. А к чему это приведет?
Так я раздумывал над миской горячей каши, пахнувшей дымом и отчасти конопляным маслом, но явилась Ольга и отвлекла меня от раздумий о будущем Семена Павлушкина и других, ему подобных.
— Когда приехал? Ты уже поужинал? Подожди, я сейчас. Расскажешь мне, как там у нас в Дедове.
Ее круглое, скуластое лицо жарко пылало: целый день в степи на ледяном ветру, а после этого умылась ледяной водой — небось, запылаешь. Получив свою долю пшеничной каши, Ольга села напротив.
— Рассказывай, как там?..
Мой рассказ она выслушала с таким безучастным видом, будто все это не особенно ее интересует. Но как только я замолчал, она бросила ложку в пустую миску.
— Вечная память Порфирию Ивановичу, — сказала она печально и прижала кулак к горлу, чтобы заглушить рыдание, но не смогла, не совладала с собой. Короткий дикий стон прозвучал в столовой.
— Проклятые! Кто убил? — И замолчала, только круглые плечи задрожали.
— Арестовали пять человек. Твой бывший хозяин с ними.
— Нет. — Ольга быстрыми движениями кулака стерла слезы. — Нет, не он.