Бес в ребро
Шрифт:
Не крик, не вопль — судорожный стон разорвал меня тогда, и казалось, что это не явь, а завершение кошмара, пронзительно пугающего сна, сковавшего немотой и бессилием.
Сидевший за рулем приятель вынырнул из оцепенения, круто тормознул, визг резины на шоссе полоснул слух, резко крутанул баранку направо, и «Жигуль», словно пришпоренный, рывком прыгнул через кювет на обочину — толчок, звон стекла вместе с ослепляющим ударом в лицо, в грудь, в плечо, громовой рев грузовика где-то над нами, за спиной, и тишина. Все живы?! Вроде все в порядке, никто не ушибся,
Ни рукой не могу пошевелить. Ни ногой. Глаз не могу открыть. Как Вию, хочется попросить: поднимите мне веки!
Нет сил. Столбняк напал. Тетанус!
Ах, если бы сейчас распахнулась дверь, ворвался со смехом Витечка, походя — за что угодно — дал мне «укорот», указав нестрого, но требовательно на какое-то мое очередное упущение, господи, я чувствовала бы себя такой же счастливой, как в том придорожном кювете со сломанной ключицей и треснувшими ребрами!
Но тот давний грузовик, промчавшийся над нами с ревом и жутким утробным гулом, исчез в сгущающихся сумерках навсегда.
А сейчас мы не успели увернуться от него, соскочить с его пути — он врезался в нас, ведомый твердой, знающей рукой Гейл Шиихи.
Я помотала головой, чтобы стряхнуть наваждение, и подумала горько: я и сейчас не хочу смотреть правде в глаза! Не надо, не поднимайте мне веки!
Ведь это не Гейл Шиихи сидела за баранкой страшного тягача — это Витечка непонятно как, совсем незаметно выбрался из нашей скорлупной машинки и перебрался за руль грузовика. В кризисе, в слезах, с болью он протаранил меня, с печалью и состраданием понимая, что нет на свете обочины и кювета, в который я могла свернуть от этого разящего удара…
… — Да и толку от нынешних мужиков — на грош! — убеждала меня Людка. — Мне мой межеумок на 8 Марта подарил дрель и набор слесарных инструментов. Ты, говорит, инженер и теперь все технические проблемы в доме сможешь легко решить! Ну, есть о чем с ними разговаривать?..
— Не о чем, — кивнула я и спросила: — А детям-то что мне сказать?
— Ничего не говори! — дала твердое указание Людка. — Наплети им что угодно: уехал, мол, отец на некоторое время… Нечего их вмешивать!
— А потом? Ведь потом надо будет сказать? Потом-то что им скажу?
— Потом посмотришь, что надо сказать. По ситуации. Тем более, что приползет скоро твой ненаглядный Витечка… Все образуется…
— Нет, не образуется… — покачала я головой.
— Брось! — махнула рукой Людка. — Вон у нас на кафедре сопромата профессор Васечкин три раза на Галке Фокиной женился.
— Это как? — слабо поинтересовалась я.
— А он с ней жить не может, и врозь не получается. Дважды разводился, а потом снова регистрировался. Она тут как-то опять отмочила номер, он в третий раз пошел разводиться, а в суде по ошибке назначили слушание на 30 февраля. Васечкин решил, что это знак свыше, и больше не рыпается…
— Эх, Людка, беда в том, что я никогда никаких номеров не отмачивала! И трижды сходиться-расходиться
— Это ты сейчас от горя-обиды такая гордая, — сочувственно покивала Людка. — Остынешь, подумаешь, отойдешь…
— О чем же мне думать?
— Ну, думать тебе сейчас не передумать! Ты баба красивая, ничего не скажешь, да только годиков тебе, как Христу, натикало. Выгляни в окошко — полна улица девок-красоток. Без детей, без забот и хлопот. Без лифчиков теперь ходят. Никому мы, кроме своих чайников, не нужны. Как моя бабка говорила: коли брошена жена — за беду на ей вина…
— Брошена, — повторила я медленно. — Смотри, Людка, как странно, обо мне надо теперь говорить, как о вещи, — «брошенная». Ненужная. Только ненужные вещи бросают…
— Да перестань ты, — рассердилась Людка. — Тебе сейчас киснуть, распадаться никак нельзя…
Ларионов не приехал. И не позвонил.
Я подумала об этом, как только утром открыла глаза, и охватила меня слепая, бессильная ярость. Я так напрягалась, чтобы не послать его ко всем чертям с этим живым приветом! Меня муж бросил! Мне хотелось весь вечер выть и бить стеклянные предметы, потом влезть в теплую ванну, выключив предварительно свет, и лежать там недвижимо, в теплой темноте и уединенности.
А вместо этого я, как говорит Витечка, «сделала себе выходное лицо» и три часа сидела дура дурой, дожидаясь гонца из прошлой счастливой жизни с ящиком баклажанов и начавших гореть помидоров. Потом выдернула из розетки телефон, приняла две таблетки родедорма, полночи крутилась без сна и, вынырнув утром из вязкой толщи беспамятства, вспомнила не об ушедшем Витечке, и не о детях, и не о своих невеселых делишках, а злобно вскинулась на этого густоголосого осла, продержавшего меня весь вечер в бессмысленно-ненужном напряжении.
Вам не приходилось ждать гостей, когда муж отпрашивается у вас в бессрочный отпуск? Когда он выходит из дома на месяц, или два, или черт его знает, сколько понадобится, чтобы в последний раз попробовать сломать на себе каменеющий панцирь неудачника…
С утра — от снотворного, от недосыпа, от скользкого холодного кома страха под ложечкой — голова идет кругом. Ребята переругиваются, электроплита, кошмарное изобретение, сначала ни за что не нагревается, потом никак не остывает. На улице изморось, не забыть бы зонт. Деньги Маринке в школу — в конверт и застегнуть в кармане булавкой.
— Быстрее, ребята, быстрее, ешьте яичницу, пока не остыла…
— Мам, не хочу яичницу, я просто бутерброд с маслом, — нудит Маринка.
— Давай, давай, жри больше белые булки, скоро станешь тетя-шкаф, — подъедается к ней Сережка.
У Маринки глаз пухнет мерцающей сердитой слезой, она ищет ответ похлестче, словечко пообиднее, но ничего толковое ей не приходит на ум, и она беспомощно-зло гудит:
— А ты… ты… ты сам… сам…
Я пытаюсь ей помочь:
— Во всей классической литературе описано, как дети по утрам едят булки с маслом. У Чехова, например, полно…