Беседы с Vеликими
Шрифт:
– Зато у вас дочка москвичка.
– Да, и дочка, и внуки – коренные москвичи.
– Вы ее строго воспитывали?
– Воспитание имеет значение. Но она еще и умная девочка, у нее есть свое понимание и свои ограничения жесткие. Она другая, и слава Богу…
– Да… Вы с полной уверенностью можете сказать: «Мне есть что спеть, представ перед Всевышним…»
– Да, мне есть что показать.
– Хотя, впрочем, он уже видел… Причем, думаю, еще до того как вы приступили к съемкам.
– Но по крайней мере после «Оскара» все ваши критики сразу
– Нет, не замолчали… Один из критиков – мне передавали – на каком-то собрании недавно сказал: «Неплохо было бы нам извиниться перед Меньшовым за травлю, которую мы ему устроили!» Но это предложение не нашло понимания у аудитории.
– Да что ж такое надо сделать в России, чтоб тебя оценили?
– Одних заслуг мало. Надо уметь надувать щеки. Надо поддерживать творческие успехи административными должностями, устраивать скандалы при малейшей попытке принизить твой вклад в кинематограф, дружить с нужными людьми, сидеть в президиумах… Это целый большой, параллельный творчеству мир.
Во мне этого не заложено. Я человек немосковский, я из простой семьи, я ценю естественность, ценю натуральность, я физически не могу изображать любовь и дружбу там, где их на самом деле нет. Это довольно быстро во мне разглядели, когда я вышел под свет прожекторов, и поняли, что этого можно гнобить, – и стали гнобить! Это совсем не трудно – надувать щеки, чтоб произвести впечатление. Все бы эту игру приняли! Но мне до того была отвратительна игра в другого человека… Я не мог сказать: «У меня „Оскар“, и потому извольте со мной считаться». Для меня другое важно, у меня есть центральная идея жизни, которую я воспринял по-книжному с детства: добиться признания людей.
– А сейчас бы вы сделали то же самое? Или стали бы щеки надувать?
– Сейчас кое-что я бы скорректировал. Я слишком переборщил с желанием показать, что я такой же, как все. А люди с удовольствием рассказывали истории про то, как я пил в Доме кино, что при этом говорил. И опасно откровенно, хочу добавить. Теперь я понимаю, что надо было все это делать в других ресторанах или дома. Мне казалось, что меня окружают друзья. Я даже не осознавал, какую волну черной зависти пробудил в моих коллегах этот «Оскар». Разглядел я это только тогда, когда начался скандал вокруг фильма «Любовь и голуби». Я попал под каток борьбы с алкоголизмом. И вместо привычного сочувствия к художнику, пострадавшему от властей, столкнулся с неприкрытым злорадством.
– Ну да, там же они пьют постоянно. «Какая любовь, Раиса Захаровна? Это у нас просто по пьянке случилось!»
– Если бы в эту ситуацию попали Тарковский, или Кончаловский, или Михалков, то с ними обращались бы крайне деликатно. А меня, несмотря на наличие «Оскара», просто взяли и отстранили от картины, назначили другого режиссера ее переделывать. Слава Богу, месяца через три вся эта истерия закончилась, но мне эти месяцы пары лет жизни стоили.
– Такая у нас страна удивительная – вот идем своим путем.
– Это чисто мои дела, страна ни при чем. Это характер, это судьба…
– Про вас никогда не говорили, что вы диссидент. Вы, наоборот, послужили Советской стране, взяв такой приз. Вы, наверно, были человеком лояльным?
– Лояльным, разумеется, я не был. Как все мы. Даже начальники на кухне разговаривали про то же, про что и все. Мы все были в разной степени в оппозиции власти. Я хорошо помню, как Михаил Ильич Ромм много раз воодушевленно рассказывал мне о том, что происходит
– Это вы про что, поезда пускать под откос?
– Ну, если бы мне попался какой-нибудь практик, который меня настроил бы на какие-то дела…
– Типа Солженицына…
– …перепечатать что-то, спрятать рукопись – я б пошел на это. И конечно, сломал бы себе судьбу и жизнь, как сломали себе их те очень немногие люди, которые всерьез пошли по этому пути. Типа Анатолия Марченко… Но такого со мной не случилось, и годам к тридцати пяти я стал более философски смотреть на жизнь.
– Как бы вы описали то, что сейчас происходит в стране?
– Очень нетворческая атмосфера! Мертвящая. Никаких новых имен, никаких неожиданностей и взрывов… Даже недоброй памяти Ельцина начинаешь вспоминать с симпатией.
– Взрывов – в хорошем смысле этого слова?
– Да-да, в переносном. Никаких незаконных комет, только круг рассчитанный светил… А должна же идти ротация элиты, ротация политиков. Но этого не происходит, и от этого – страшновато. Чего стоят только эти нечестные отказы от дебатов перед выборами. Ведь это же самая боевая возможность отчета о проделанной работе, самый яркий способ предъявить свою программу. А вместо этого – бессовестное использование административного ресурса…
– Ну мы же жили при советском застое.
– Но его мы достигали семьдесят лет, при этом через какие пики энтузиазма проходили, а сейчас – как быстро прошагали этот путь к такой же якобы стабильности! Но мир нестабилен! Он скоро обрушится: мне страшно вымолвить, но, как нас учили на курсе политэкономии, грядет общий кризис капитализма! Они рухнут, а у них же наш Стабфонд, на котором покоится наше благополучие!
– Расскажите про родителей. Про них широкому читателю известно только то, что они простые люди.
– Отец у меня был помощником капитана на судне, которое плавало в Иран.
– О!
– Ну, раньше с этим было проще… Но потом – мать мне рассказывала – он пришел как-то домой и говорит: «Мне сделали предложение, от которого я не могу отказаться: перейти в НКВД». Это был 1939 год, время разгрома Ежова, шел партийный набор в органы.
– А чем он в комитете занимался, он вам не намекал?
– Таких разговоров у нас не было. Да и про своих родителей он ничего не рассказывал. Кто они были? Мать тоже о своих не любила говорить: она из раскулаченной семьи – это было клеймо на ней и на отце.