Бесконечный тупик
Шрифт:
Подобное издевательство, конечно, можно объяснить глубоким, проходящим через всю жизнь пренебрежением к женщине. Но суть гораздо глубже. Разве не такой же глумливый оттенок носит поэтика чеховских произведений? Ведь конец «Чайки» это какое-то жуткое паясничание:
«Дорн: Ничего. Это должно быть, в моей походной аптечке что-нибудь лопнуло. Не беспокойтесь. (Уходит в правую дверь, через полминуты возвращается.) Так и есть. Лопнула склянка с эфиром. (151) (Напевает.) «Я вновь пред тобою стою очарован…» … (перелистывая журнал, Тригорину) Тут месяца два назад была напечатана одна статья… письмо из Америки, и я хотел вас спросить, между прочим… (берёт Тригорина за талию и отводит к рампе) так как я очень интересуюсь этим вопросом… (Тоном ниже,
Чехов назвал «Чайку» комедией. Лишь через три поколения протёрли глаза: да это не просто комедия, это фарс.
Дело в том, что Чехов несомненно считал себя реалистом. Но так же несомненно он саму реальность считал фарсом. Как таковую. Более того. Сам факт называния «Чайки» комедией тоже был фарсом, издевательством. Глумлением над всем этим реальным миром, над собеседниками, зрителями и, наконец, над самим собой. Реализм, но реализм критический. Реализм как ненависть к реальности. Даже бунт против реальности, именно за счёт её утрированной, ненормальной прорисовки на манер Толстого (240), делавшего это совсем серьёзно и так и думавшего. Чехов же не думал, не мог думать. Всё на заглушках. Станиславский:
«Чехов был уверен, что он написал весёлую комедию, а на чтении все приняли пьесу как драму и плакали, слушая её. Это заставило Чехова думать, что пьеса непонятна и провалилась». Немирович-Данченко:
«Чехов боролся со смущением и несколько раз повторял: я же водевиль писал … В конце концов мы так и не поняли, почему он называет пьесу водевилем, когда „Три сестры“ и в рукописи назывались драмой».
А это и невозможно понять. Чехов и сам себя не понимал, не знал, чего хотел. Ушёл с читки пьесы расстроенный и обозлённый. Но он очень хорошо ЧУВСТВОВАЛ ситуацию, реальность. Так чувствовал, как это разным станиславским и немировичам и не снилось. Боже мой, как он глумился над этими идиотами, как отводил душу на репетициях.
Артист Леонидов очень огрублённо и очень наивно, совершенно не понимая сути происходящего, доносит до нас перлы чеховского хэппенинга, настоящего, великорусского, от которого малоросс Гоголь на том свете плакал от зависти:
«Чехов любил режиссировать в своих пьесах. Но все его замечания были очень краткие и больше касались мелочей … Когда я допытывался у Чехова, как надо играть Лопахина, он мне ответил: „В жёлтых ботинках“ … Муратова, игравшая Шарлотту, спрашивает Антона Павловича, можно ли ей надеть зеленый галстук.
– Можно, но не нужно, – отвечает автор.
Кто-то спрашивает, как надо сыграть такую-то роль. «Хорошо», – последовал ответ. Мне сказал …
– Послушайте, Лопахин не кричит. Он богатый, а богатые никогда не кричат».
Станиславский с такой же трогательной непосредственностью вспоминает:
«Если бы кто-нибудь увидел на репетиции Антона Павловича, скромно сидевшего где-то в задних рядах, он бы не поверил, что это был автор пьесы. Как мы ни старались пересадить его к режиссёрскому столу, ничего не выходило. А если и усадишь, то он начинал смеяться. Не поймёшь, что его смешило: то ли что он стал режиссёром и сидел за важным столом; то ли что он находил лишним самый режиссёрский стол; то ли что он соображал, как нас обмануть и спрятаться в своей засаде. „Я же всё написал, – говорил он тогда, – я же не режиссёр, я – доктор.“
(Станиславского тут даже жалко. Хотя что же такое его «система», как не то же издевательство. Михаил Булгаков это очень хорошо показал в «Театральном романе».)
Чехов это русский. Горький, тоже из народа и даже в косоворотке, – так себе, типаж. А Чехов – тип. Это дистиллированный русский, которого надо в расовой палате мер и весов как эталон хранить.
136
Примечание к №129
(головоногие) это совершенно иная ветвь эволюции
Насколько красота и гармония являются фундаментальным законом природы: из хордовых путём многоступенчатой эволюции получился человек – самое сложное в эволюционном смысле
137
Примечание к №127
Пушкин и Гоголь это как солнце и луна.
Всё же луна самостоятельное небесное тело, хотя и светит отражённым светом. Величие Гоголя в том, что он (единственный) краешком выходил за мир Пушкина. Из этого «чуть-чуть» и возникло всё, использовав самого Пушкина как материал, инструмент.
Конечно, влияние Пушкина на Гоголя огромно. Ведь известно, что на сюжеты «Мёртвых душ» и «Ревизора» обратил внимание Гоголя именно Александр Сергеевич. И следовательно, в самом Пушкине содержалось гоголевское начало. Начало это – в ироничности пушкинской мысли. В «Евгении Онегине» легкая порхающая ирония, постоянное игривое отстранение от сюжета. Сложная форма поэмы заимствована у Байрона. (176) Но ведь для русских «Евгений Онегин» это начало литературы. И русская литература началась с иронии, полупародии. Сколько иронии в как будто простой и наивной «Капитанской дочке». Сейчас это уже и не заметно, всё забило Гоголем, вкус огрубился или, скажем так, ужесточился. Но затравка Гоголя – в Пушкине. Ирония на пустом месте, ирония как реминисценция западной, чужой, по мере развития всё более чужой, всё более чуждой (начинало хватать своего) культуры. Современники не видели трещины, не могли видеть. Время было эпическое. Такая тоска, такая тяга к эпосу, что и «Мёртвые души» сочли «Илиадой». Свято место пусто не бывает. И пародийную веточку ДНК, вплетенную в русскую идею Пушкиным, Гоголь реализовал с лихвой.
Пушкин – ироничен, насмешлив. Но при отсутствии самоанализа, то есть это стилизация. Уже ироничный материал взял Гоголь и возвёл своим гением в квадрат. Лёгкая, ненавязчивая ироничность Пушкина перешла в серьёзно сосредоточенную, упрямо-хохляцкую пародию Гоголя. В результате русская литература началась со зверского, бессмысленного хохота.
Пушкин – здоров, соразмерен. Но именно в этом здоровье и соразмерности – нарушение меры. Он слишком ясен и завершён. Вполне овладев европейской культурой, будучи ей искушённым, он начал с конца, дал отечественной культуре слишком законченный и высокий образец. Развитие могло идти только за счёт недопонимания и разрушения. Гоголь и выполнил функции нейтрализатора, расколол монолит на удобоваримые блоки. Именно с Гоголя начинается возникновение и развитие идеи порождения мира, идеи «строительства». Автор уподобляется Богу, творчество – творению, порождению мира, творение– произведение – мирозданию. Пушкин избежал этого, так как гений его был гением спокойным, подражательным. Менее всего Пушкин был романтиком. В определённый период он импровизировал романтизм, старался попасть в его уже созданный на Западе ритм. Проблемы порождения просто не возникало. В жизни Пушкина вообще не было и не могло быть «проблем», так как в нём и во всей его эпохе ещё отсутствовало самосознание. То, что можно принять за самосознание, – это свободный и радостный стиль, подражание Западу при его непонимании. Это как гениальный актёр, играющий Сократа, и сам Сократ. Такое соотношение.
Гоголь – уже порождение. Не самосознание, а сон сознания, тот сон разума, который ПОРОЖДАЕТ чудовищ. Объём мира Гоголя в некоторых измерениях намного шире пушкинского. Пушкин дал сюжет для «Ревизора», но Гоголь не просто использовал его, но и изобразил в Хлестакове самого Пушкина. Ведь Хлестаков это карикатура на Пушкина (185), попавшего в сходную ситуацию и подарившего сюжет Тряпичкину– Гоголю. Недаром Хлестаков говорит, что он с Пушкиным на дружеской ноге.
Пушкин превращается в персонаж гоголевского кошмарного сна. Полубессознательно Гоголь это сделал, а сделав – охватил Пушкина, поместил его в иной мир.