Бесконечный тупик
Шрифт:
Да, но не являются ли негосударственные народы при более близком знакомстве народами сверхгосударстванными?
146
Примечание к №129
(Восток) это просто отсутствие разума
Русские обгоняют на поворотах, и их ум, по крайней мере, сопоставим с европейским и еврейским (100 + 70). Остальное это, как говорится, и смех и грех. Даже японцы, наиболее передовая нация Востока… Почему, например, у них такая культура сосредоточения, такое внимание концентрации рассудка? Не является ли это следствием постоянной рассыпанной рассеянности, неспособности к логически упорядоченному мышлению? (Рассеянность японцев превратилась в легенду.) Или преклонение перед электроникой (украденной
Если посмотреть на лоб японца, то да, это воин, шпион, артист, наконец, торговец, купец, но ни в коем случае не мыслитель. Эта скошенная назад хищная линия черепа, сжатость с боков… И всё обучение в Японии построено на мести и упорстве. Всё наизусть. Томами, томами. Учение – тяжелейший труд. Для европейца учёба, особенно её верхний уровень – университет – самое весёлое и ЛЁГКОЕ время жизни. Учиться просто нравится.
Даже в эпоху средневековья, при неимоверном понижении науки и философии, чем занимались в монастырях потомки диких германцев? – Да самым лёгким и понятным для себя делом, для которого особенных усилий не требуется – строгим мышлением о мышлении, то есть логикой. Уже в ХIII-ХIV веках лингвистический, семантический и логический анализ настолько разработан, что и сейчас требует от читателя специальной подготовки. Оккам разработал теорию интенциональности, проблему различия между грамматической и логической формой, или, например, вопрос о соотношении между «событием» и «атомарным предложением». То есть Оккам предвосхитил достижения неопозитивизма Рассела и Витгенштейна. Но неопозитивизм это вторичное абстрагирование от содержания, неизбежный признак старой, перенасыщенной культуры (157). У схоластов же ничего не было. Все книги были просто сожжены. А думать-то хотелось. Но было нечего думать. И думали о думании. Бессодержательно, но формально усложнённо до неимоверной степени. И не просто «понаверчено-понакручено» там. Нет, всё лобастыми варварами блестяще продумано и согласовано. Просто красивое, стройное тело – и хочется танцевать. Конечно, кривоногому горбуну этого не понять. Зачем? Так же европейцу непонятны огромные индийские храмы, выбитые вручную внутри прочнейших скал. Зачем сотни лет тратить на этот тупой, непроизводительный труд – можно же легче в 1000 раз сделать! А вот восточному человеку интересно. Ему и на конвейере интересно работать.
Западные студенты не учатся, а просто «выгуливаются на лужке». А японцы слишком уж тянутся, слишком уж стараются быть похожими. Но так всё им неудобно, тяжело. Азия – это весеннее безумие. Лень, пустота. Тревожная злоба на душе – ну почему, почему ни черта не получается? Мысли тупеют, путаются. Летом начинается медленное развитие, кульминация приходится на осень, зимой мышление идёт по инерции, и в черновой работе это, может быть, наиболее продуктивная часть года. Самое начало весны это часто зарождение новых замыслов – последняя вспышка перегорающей лампочки, «излёт». А потом, от конца марта до конца мая, – провал. (Почему ещё Пушкин умён – как он русскую осень любил!) А японец это постоянное апрельское состояние при неимоверной трудолюбивой злобе. Я именно так себе эту напряжённую, ненормальную культуру представляю.
147
Примечание к №103
Да потому, что ты ничтожество.
Фраза из романа Набокова, не знаю почему залетевшая в мозг и кружащаяся там ненужной бабочкой:
«Была та очень банальная, очень человеческая смесь далёкой музыки и лунных лучей, которая так действует на всякую душу».
Я тут как бы «мужчина». Иду к стойке бара, развязно покупаю пачку сигарет. И кажется, все смотрят на меня: «Вот мы как – сигареты!» А я возвращаюсь на своё место и вдруг поскальзываюсь и со всего маха грох спиной об пол (больно!), а сигареты выскальзывают из пачки фонтаном, фейерверком. И вот я ползаю под столиками, собираю противные табачные палочки, а вокруг истерика смеха.
У подъезда нашего дома дрались пьяные, и одному голову бутылью с «БФ» пробили.
Почему же так получается: что я ни делаю, всё не так, всё смешно? И сам я это вполне понимаю. Начал писать о русской философии, с чем шёл-то, поступью какой, ну а в результате мысль разъехалась, вылез откуда-то пьяный отец на санках и закружилась карусель…
А я детей люблю и, может быть, самой судьбой создан для семейной, размеренной жизни. Но я никогда и не мечтал о нормальной семье, всегда знал, что не дойдёт и до той стадии, когда жене подруга скажет: «Ну ты, вообще, нашла себе… Он же ДУРАК. Это уже счастье было бы, если бы я мог завести события столь далеко, до такой стадии. На самом деле всё разрушается гораздо раньше, в самом начале. События меня заводят и бросают. На мне лежит какая-то печать небытия. Я никогда не мог ровно и нормально общаться с окружающими. Мало того, что меня не любят, меня не понимают совсем. А если начинают понимать, а то и любить потихоньку, то с этими людьми начинают происходить разные истории, и они всё время как-то связаны со мной. Я боролся, пытался объяснить – никто не понимает. Никто не понимает, что происходит со мной. Я схожу с ума, а никто не видит, не замечает. И спасти меня нельзя.
А ведь я способный. Как отец. Отец жил в очень отчётливое время. У него, студента, остались однажды деньги или на билет трамвайный, или на пирожок с капустой. Отец выбрал пирожок. В трамвае его задержал контролёр, он опоздал на экзамен. Стал кричать, доказывать. Из консерватории его выгнали. Примерно в это же время отец потерял голос. Пел в электричке, простудился. Спел песенку, съел пирожок… Не в этом дело, конечно. Умный-то я умный, только «задним умом». Потом поворот, ещё поворот реальности и она раскрывается: «Вот как надо». И всё сильно, точно, ясно. Только ушла электричка, и только в воздухе тает дурацкая опереточная песенка.
Вот и книга эта. Что она вызовет? Три-четыре смешные истории. Возможно, одну страшную (руку вывернули с корнем). И всё. Зачем же это всё?
Контакты с окружающим миром у меня безнадёжно испорчены. Они частью порваны, частью забиты паразитными издевательскими псевдодиалогами. Я общаюсь не с другими, а с самим собой. Пожалуй, даже и не знаю – есть ли они, «другие».
Эта книга – мучительная попытка пробиться к людям через пустоту моего «я» – обернется в реальность комариным писком. Самое БЛАГОРОДНОЕ в моём положении это покончить с собой. Итак, что меня спасает? Собственное неблагородство. Если бы я не пихал головой в живот какого-нибудь Владимира Сергеевича Соловьёва, не имеющего ко мне никакого отношения, давно бы болтаться мне в пролете моста. На чём держится моя жизнь? – На оговорке.
Почему я всё так: «Розанов», «Розанов», – он бы простил меня, что я есть. Соловьёв, у-у, будь его современником, я бы Бога молил, чтобы на глаза ему не попасться. Он бы так сделал, что сама моя фамилия превратилась бы в ругательство. А Розанов бы сказал: «Ну, чего ты, Одиноков, живи. Ведь ничего изменить нельзя. Ты знаешь, что ты есть и так будет, ты будешь, пока не умрёшь. И всё». И мне бы стало так легко. Обречённо и легко.
148
Примечание к №135
Подобное издевательство, конечно, можно объяснить глубоким, проходящим через всю жизнь пренебрежением к женщине.
Постоянные шутки Чехова:
«Познакомился я с женщиной-врачом Тарнавской, женой известного профессора. Это толстый, ожиревший комок мяса. Если её раздеть голой и выкрасить в зеленую краску, то получится болотная лягушка». (1888 г.)
«Мадам приняла меня очень любезно, поиграла мне лицом. У неё на лице не хватает кожи, и поэтому чтобы открыть глаза, нужно закрыть рот, и чтобы открыть рот, надо закрыть глаза». (1899 г.)