Бесприютный
Шрифт:
– - Ух! Забрусило как натощак-то!
– - блаженно покряхтывал старик, закусывая крендельком наскоро обделанную выпивку.
– - Как есть по-майорски хватил -- цельную косушку. Хе! То есть так это приятно спросонья старичку божьему опохмелиться. Очень дюже согревает. Я только одним вином и держусь теперь. Ежели бы я им не занимался, давно бы уж и порешил. Так точно! Ты, брат-полковник, не сомневайся! Нечево на меня глазами-то вскидывать... Мне об этом лекарь один говорил. Он теперь, известно, сам с кругу спился -- и, признаться, даже в запивойстве в своем приворовывать по-малости стал: но л-леч-чить... размое мое!.. Можно чести приписать! Имеет похвальные листы от именитых господ. Бумаги широкие -- и все с разноцветными печатьми: кое место из красного сургуча приляпана, кое из зеленого. Ну, теперича ходит
– - Так! Так!
– - поспешил я согласиться с стариком, не желая прерывать ринувшегося на меня словесного потока, который лился из стариковских уст с тем поражающим обилием, с каким обыкновенно разговаривают люди, приученные своею придорожною жизнию непременно потолковать с первым встречным.
– - Не такай, голубица! Не поддакивай!
– - остановил старик мое поспешное согласие с выраженным им мнением.
– - Сами знаем, что добродетель-то значит. У нас тут, вот я тебе расскажу, каков случаек был: пленного турку ребята наши до смерти зашутили. От Севастополю он остался. Встретился кто, бывало, с ним на улице, сейчас его в бок. "Здравствуй, говорят, туретчина!" Известно, он одинокий -- и опять же нехристь. Бывало, хватят-хватят по колпаку-то по ихнему; а он только что глаза уставит, ровно бы барашек бесноватый, а из глаз у него слезы-то, слезы-то... Ах, б-боже ты мой милосердый! Помирать стану, так вспомню, как эти грешные слезы точились... Три года мучился он таким-то манером, -- ругаться было по-нашенскому привыкать стал, и все-то это в аккурате; ну, однако, слег -- не стерпел... Вижу я, расплохие его делишки, прихожу: сейчас ему водки, горяченького пирожка такожде кое-откуда раздобыл. Гляжу: он пялит на меня глаза, словно бы и я его, как ребята наши, бить собираюсь, -- руками на небо кажет и со слезами хрипит мне: Рус! Рус! Старык! Господы!.. Так вот ты и думай тут, господин полицмейстер, что значит добродетель-то свою объявить человеку: нехристь, а ежели ты с ней по-душевному обойдешься, так и ей небось господь-то бог батюшка за первое дело припомнится...
Но в этом разе я очень грешон!
– -сокрушенно исповедовался старик.
– -Потому как, -- растягивал он свою речь, -- повадился я к тому турку каждый день с винищем с эстим -- поганым -- шататься, -- полагал дурак, что это ему в утешенье и в усладу пойдет -- и так это он от меня к вину приучился... Так приучился, -- страсть! Умирать когда стал, совсем напоследях уж бормочет: "Дай-ка, дай!.." -- говорит. Даешь!.. Потому, как не дать больному человеку?.. Но, милый генерал, заместо тово, я всегда желал его, штобы, то есть, к христианской вере... Не попущено!.. Все грехи наши!.. А? Как ты рассуждаешь? Ежели бы не грехи-то?.. А?..
Глубокое уныние, с которым старик делал последние вопросы, было нарушено приходом к нам содержателя того постоялого двора, в котором я приютился. Это был высокий, крепкий старик, в дутых, ярко вычищенных сапогах и с большою связкой ключей, висевшей у него на поясе. Он тоже уселся с нами на лавочку и, снисходительно улыбаясь, выслушивал, как Федор Василич рекомендовал мне его как самого лучшего губернатора.
– - Нет, ты гляди, баринок, -- с непоколебимой верой в состоятельность своих слов покрикивал Федор Василич.
– - Глянь: чем это не губернатор. Он всей деревне у нас комендант, Ах-х! И добр же только! Какой он мне --пьянице -- завсегда приют дает: летом на сене, зимой на печи разлягусь, --беда!
Говоря это, старик любовно обнимал и целовал степенного содержателя постоялого двора, повертывал его предо мною во все стороны, показывая мне таким образом то его широкую ситцевую
– - Майор! Друг!
– - кричал кто-то у окошка, колотясь головой об грядушки телеги, которую с увлекающей бойкостью несла по шоссе маленькая вятка, увешанная бубенцами малинового звону.
– - Приостанови, сердечный, дьяволенка-то! Купил себе нового черта; ни за што не стоит. Уж я ему и бубенцы-то новые понавешал (слышь, вон как позванивают, -- разлюли малина!), и розовых лент-то в гриву наплел, -- бесится -- и кончен бал!
– - Хо, хо!
– - завопил майор не своим голосом, покидая тряску, которую он задавал содержателю постоялого двора, и бросаясь на середину шоссе, прямо наперерез взбудораженной хозяйскими ласками лошади. Схвативши ее за узду в то время, когда она бешено встала на дыбы от неожиданного препятствия, майор радостно вскрикивает:
– - А-а, Гаврюша! Т-ты? Как супруга? Детки?
– - Слава богу!
– - отзывается Гаврюша, барахтаясь в телеге.
– - Майор! Подними, милый человек...
– - Вот чудачок-то у нас, сударь!
– - сказал мне содержатель постоялого двора про майора.
– - Стар, стар, а сколько он этого винища осиливает!.. К ночи иной раз только ополоумеет. А смолоду что было, ежели бы вас известить, так это истинно страсти господни!..
– - Да что же он у вас такое? Кто?
– - полюбопытствовал я.
– - Уж и не знаю, как вам доложить про него, милостивый государь мой! Теперь он, конешно, што вроде полоумного или блажного, но прежь того звонкий был человек.
– - Звонкий?
– - Так точно-с! Отличался Федор Васильев, может, на триста или на пятьсот верст по всей округе.
– - Вот как?!
– - Сущую правду докладываю. Человек был одно слово: ажже!..
– - Как вы говорите, хозяин? Какой человек?
– - Ажже, господин! Это он в старину сам себя прозвал на заграничный манер. Молод был, так перед девками хвастался, что он на всяких языках научился. А по-нашему ежели, по русскому, ха, ха, ха! по-простому, так это выйдет -- человек на все руки, -- и в рай, и в муки. Да вы его, ежели вам скучно у нас, порасспросите только, поразглядите, -- чудород, я вам доложу-с, -- ей-богу! Я, сударь, признаться, рос с ним -- с этим самым майором, и как в те времена каменной дороги еще не бывало, то наши родители шли больше насчет щетины. Признаться, тогда сухопут был большой, -- ну и обыкновенно родители наши хаживали тем сухопутом со щетиной в Москву, такожде с салом, с кожами, а бывало и иное: занимались, примером, насчет пера, пуху... Вот мы и растем. Растем и играем. Наши игры деревенские, известно какие, -- что увидишь, в то и играешь: орлишка молодого в грядках увидишь, его представляешь. Притаишься так-то, съежишься весь в каком-нибудь уголку и для того чтобы у тебя, как у орленка, губы белые были, то возьмешь, примером, слюны этак языком наточишь, да в каму к соседу и бухнешь украдкой...
В редьку тоже, бывало, примемся, -- продолжал хозяин.
– - Друг за друга ухватимся -- орем: "Дергай!" Майор всегда всех повыдергивал -- силен был!.. Переняли, сударь мой, и мы от родителев наших торговлю -- и пошли по ней в тихости с господом богом. Только вдруг из Москвы к нам в деревню весть приходит (а в Москву Федора Васильева, как он был очень боек, мастерству учиться послали), -- Федька, говорят, пропал! Известно, в деревне новостей мало, так мы годика два об Федоре поахали. Думали все: как так? Куда наша заноза девалась?..
И вот, барин, как теперь вижу: сидим мы однажды на вечеринке, болтаем с девками, только вдруг входит к нам мужчина и говорит: "Вот они мы-то!" Смеется. Мы сразу Федор Васильева признали и обрадовались ему. Спрашиваем: как? что? Где пропадал?
Пошел он тут пробирать нас стихами и прибаутками: был я, говорит (и все это скороговоркой отваливает!), в Италии, немного подалее, -- был в Париже, немного поближе. Совсем было родимую сторону позабыть хотел, да пришодчи на четвертое небо, опрос получал: а где, говорят, у тебя, детинка, пачпорт?.. Должен был по эфтим делам вертаться назад к батюшке с матушкой...