Бессонница
Шрифт:
– Что вы!.. Я ведь ничего не кончила. Обыкновенная секретарша.
Я смотрел на Ольгу не отрываясь. Она нисколько не подурнела, скорее похорошела. Ушло все то детское, наивное, чуточку провинциальное, что было в прежней Оле. Доверчивость осталась только в смехе. Передо мной стояла очень подтянутая, скромная, но уверенная в себе женщина в хорошо сшитом темном платье.
– Помните, вы меня дразнили, что мой смех похож на телефонный звонок? Сегодня я вспомнила и вдруг обиделась. Неужели я так противно смеюсь?
– Если б мне не нравилось, как вы смеетесь, я бы вас не дразнил. Надоели телефонные звонки?
– Временами надоедают, но вообще-то я привыкла. Это все, что я умею делать. Скажите, вы теперь всегда будете ходить в форме?
– А что - не идет?
– Очень идет. Но в ней вы похожи на всех других генералов. А в апашке вы были больше похожи на себя.
Пожилая машинистка тактично вышла. Разговаривать стало легче.
– Как вы живете, Оля?
–
– Позовете меня посмотреть дочку?
– Нет, - сказала Ольга с неожиданной суровостью. - Нет, Олег Антонович, не позову. Было время, когда я очень хотела, чтоб вы зашли ко мне, познакомились с моей мамой. Мне это было необходимо, а вам ничем не грозило. А теперь я так занята, что у меня никто не бывает. - Чтоб смягчить отказ, она улыбнулась. - Нет, правда, никто... Вы посидите с нами?
– Наоборот, хочу вас увести. Меня ждут в лаборатории мои мальчики и девочки. Уверяю вас, там будет веселее.
– Да, но как же я могу... Знаете что, если вы непременно хотите пойти к своим, то уходите сразу. А то придет Петр Петрович с иностранным гостем и вам будет неудобно уйти. Мы еще увидимся. Я знаю, вы возвращаетесь в Институт.
– Вот как? Откуда?
– Секретари всё знают...
Еще на пороге приемной я заметил, что в вестибюле кто-то есть, и, приглядевшись, увидел Петра Петровича. Бедный Аксакал был загнан в полукруглую нишу, где у нас на высоком цоколе установлен бюст Мечникова. Один выход из ниши запирала своей мощной спиной чугунная блондинка, другой сторожила дочка, державшая свою лакированную сумку как изготовленный к стрельбе автомат. Дама была в бешенстве.
– Идиот! - шипела она. - Я всегда знала, что ты тряпка, но сегодня ты превзошел себя. Ему при всем честном народе наплевали в морду, а он еще лезет обниматься и благодарить...
– А что я, по-твоему, должен был делать?
– Что? Ну, знаешь ли, ты совсем болван. Не допускать! Прикрыть раз и навсегда весь этот балаган. А этому гаденышу сказать, чтоб он убирался на все четыре стороны.
– Ты бог знает что говоришь. Павел Дмитриевич...
– Ты себя с Павлом Дмитриевичем не равняй. Он может валяться под забором и все равно останется Успенским. Пойми, болван: человек, которого в глаза зовут мосье Трипе, не может руководить институтом.
– Я и не собираюсь...
– А кем ты собираешься быть? Может быть, уйти в науку и открыть какой-нибудь новый закон? Открой, если можешь, буду только рада...
Я смертельно боялся, что Полонский меня заметит. Случайно или намеренно ты становишься свидетелем чужого унижения - это почти не имеет значения. Человек может простить врага, но не свидетеля своей слабости. На мое счастье, распахнулись двери и из конференц-зала повалил народ. Пустынный вестибюль сразу наполнился оживленными людьми с еще не отвердевшими после смеха лицами, курильщики нетерпеливо чиркали спичками, засидевшиеся девчонки приплясывали и перекликались. Шумная и текучая толпа скрыла от меня семейство Полонских, и, бросив в ту сторону последний взгляд, я увидел только возвышавшийся над морем голов бесстрастный мраморный лик Ильи Ильича Мечникова. Меня вновь окружили. Подошла Варвара Владимировна, совсем седая и как будто уменьшившаяся в росте, но такая же старомодно-элегантная, как всегда. Конечно, она была в зале и видела меня, это я ее не узнал. Я поцеловал ей руку, она меня в голову, тут же выяснилось, что нам этого мало, и мы обнялись. Баба Варя - чудо. Чудо научной добросовестности. Чудо скромности, чудо доброты. Я достоверно знаю, что Успенский не раз предлагал утвердить ее заведующей лабораторией и Варвара Владимировна всякий раз отказывалась. Могла ли она стоять во главе лаборатории? Не только могла, но в течение четырех лет фактически стояла. Но вот - ждала меня.
– Фу-ты ну-ты какой франт, - сказала баба Варя, закуривая, руки ее заметно дрожали. - Ну, а делом вы намерены заниматься? Поторопитесь, сударь.
– А что?
– Не могу же я вечно быть и.о.
– И не надо.
Она отмахнулась.
– Куда мне. Я старая баба, у меня внуки. Найдутся охотники помоложе меня. И - позубастее.
На этом разговор и кончился, потому что на каждой из моих рук повисло по кандидату наук. Кандидаты были свежеиспеченные, из моих бывших аспиранток, и очень пищали. Они потащили меня в лабораторный корпус. Свою лабораторию я нашел бы даже с завязанными глазами, на ощупь, по слуху, по запаху. За четыре военных года она почти не изменилась, те же выкрашенные белой масляной краской стены и застекленные перегородки, те же выставленные в коридор термостаты и кислородные баллоны, запах химикалий и шуршание включенных в сеть приборов. И вообще все было по-прежнему: заменяющая скатерть белая лабораторная простыня на оцинкованном столе, мензурные стаканчики и разномастные блюдца с красным винегретом, шуточные объявления на стенах и, главное, милые, до родственности знакомые лица, немного постаревшие, чуточку увядшие, но с неугасшим блеском в глазах и с неостывшей готовностью спорить, смеяться, а когда нужно, торчать здесь до поздней ночи. Многих недостает. Нет лаборантки Тани Шишловой, ушедшей
– Вдовин.
– Николай Митрофанович, - добавила баба Варя.
Малый зарделся:
– Что вы! Просто Николай.
Чертенок небрежно сунул мне лапу и спросил:
– Говорят, вы прилично играете к шахматы?
– Говорят, - сказал я.
– Не глядя на доску?
– Немножко.
– Вот и отлично. А то тут все слабаки.
Приветливо кивнул и отошел. Было ли это нахальством? С точки зрения Зои Романовны, несомненно. Вероятно, с точки зрения Вдовина, тоже, он был явно шокирован. Мне же чертенок понравился. В нем была независимость талантливого человека, то чувство равенства, которое ощущает молодой ученый по отношению к собрату независимо от возраста и чинов. Впоследствии мы с Ильей дружили почти на равных, как в свое время дружил со много Успенский. В современной науке молодость отнюдь не недостаток и академический старый хрен, требующий к себе особого почтения только за то, что он старый хрен, нынче просто смешон. Илье все давалось легко: новые идеи, смежные области знания, лабораторная техника. Он был равно силен в теории и в эксперименте. С ним было весело, хотя улыбался он редко, самые забавные и парадоксальные мысли он изрекал с ошеломляющей серьезностью, а с научными гипотезами играл, как котенок с катушкой, ему доставлял удовольствие самый процесс спора, и, бывало, он приводил в неистовство своих оппонентов для того, чтоб тут же с легкостью отказаться от добытой в кровавом схватке победы и самому опрокинуть всю систему своих доказательств. У него было природное недоверие к авторитетам, и временами он несомненно перебарщивал. Азартный в работе, хотя и с приступами необъяснимой лени, ласковый и дерзкий, он обладал удивительным даром изображать самых разных людей. За одних он мог произносить целые монологи, других показывал молниеносной гримасой. Меня он показывал именно так, ж, говорят, очень похоже, - не только мой вздернутый нос, но ж несколько искусственную чопорность, которой я за собой раньше не знал. Наблюдательность у Илюшки была дьявольская, и хотя по доброте душевной он вряд ли хотел кого-нибудь обидеть, некоторые из наших ученых мужей все-таки обижались. Не всякому приятно видеть, как вытаскивается наружу что-то глубоко запрятанное, и мы нередко склонны видеть клевету там, где есть только сходство.
За столом было шумно и весело. Я, как всегда, пил сухое вино, да и то больше для вида. Пить водку я умею, когда я был фронтовым хирургом, случалось нить даже чистый спирт. Просто она мне не нужна. Она мешает мне работать, и я не становлюсь от нее ни веселее, ни откровеннее. Пьяных я не то что не люблю - они мне неинтересны. Не знаю, был Вдовин пьян или притворялся, но от его настойчивых объяснений в заочной любви мне было не по себе. Говорят, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Это правда, хотя и не вся правда. Если пьяный говорит вам какую-нибудь гадость, можно не сомневаться, что она приходила ему в голову и трезвому. Я не верю, чтобы нормальный человек, который в трезвом состоянии не был, скажем, гомосексуалистом или антисемитом, стал им под влиянием бутылки коньяка. Алкоголь ослабляет тормоза и может сделать человека агрессивным, но не изменяет его сущности. Пьяный не лишен соображения, часто он и пьет затем, чтоб ему стало дозволено то, что не положено трезвому. В силу не вполне понятных мне причин пьяные пользуются у нас некоторыми льготами и умело их используют, бестактность принимается за откровенность, а грубая лесть - за крик души. И когда Вдовин, раздувая ноздри и непрерывно за что-то извиняясь, пытался мне втолковать, с каким нетерпением он ждал нашей встречи, меня не оставляло ощущение, что я ему зачем-то нужен. Чертенок же обращал на меня не больше внимания, чем да остальных, он потешал весь стол, причем как будто ничего особенного для этого не делал. В разгар веселья появилась слегка раскрасневшаяся Ольга. Она протиснулась ко мне и зашептала в ухо:
– Петр Петрович вас очень просит...
– Не пойду, - сказал я.
– Ах ты господи! - Она хмыкнула совсем по-девчачьи. - Ну как вы не понимаете... Надо.
– Надо?
Я удивился: неужели милая Оля ударилась в дипломатию? Взглянул на нее и понял: ошибся. Надо, но не мне. Надо Петру Петровичу.
– Сейчас приду, - шепнул я, подмигнув, и Ольга, довольная, исчезла.
Однако меня отпустили не сразу. Баба Варя предложила тост "за возвращение блудного сына". И по тому, как все потянулись ко мне, я понял, что меня здесь помнят, а те, кто меня не знал, достаточно наслышаны. Мне все улыбались. Только баба Варя сказала без улыбки, с некоторой даже суровостью: