Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Огромная шишка на лбу герцога (в обществе его называли коротко: принц Шишка) набухла и посинела.
— Когда прикажете представить вашему высочеству гражданских чиновников? — спросил Бетанкур.
— Никогда, — отвечал герцог, — они недостойны меня видеть. — Повернулся и вышел.
Бестужев был уверен, что с герцогом ему служить не удастся. Он разделял славу испанца и должен был пасть одновременно с ним. Приходилось подумывать о возвращении во фрунт, к лошадям и лошадиным офицерам. С этими не очень приятными мыслями явился он ранним утром в приемную герцога на первое дежурство. Бегали лакеи с подносами, на которых дымились чашки с кофе. Дверь кабинета растворилась, и выглянул герцог во всех регалиях и при ленте. Увидев Бестужева, вытянувшегося, чисто прибранного и ловкого, он задумался. Потом спросил медленно:
— Вы пишете?
Бестужев не знал, что отвечать: вопрос был неясен.
— Пишите, — сказал герцог, — это хорошо, потому что говорить все умеют. — И закрыл дверь.
Порядок адъютантской
Положение герцогского адъютанта окончательно уничтожало все препятствия к тому, чтобы Бестужев мог занять в светском обществе Петербурга амплуа «своего» человека. Его литературная известность помогала успехам, к достижению которых он уже не прилагал теперь никаких усилий, они бежали к нему навстречу. С его склонностью к насмешке он должен был бы иметь врагов. Напротив, его любили все, с кем он сталкивался, многие — просто понаслышке. Живой, веселый и общительный, он сопровождал свои сарказмы струей такого теплого чувства, что они казались неотъемлемой принадлежностью его речи, как пена и брызги в шампанском. Он мастерски умел касаться в беседе тысячи вопросов, ни одного не решая и по всем скользя; вести разговор, сущность которого— в испытании находчивости и остроумия собеседников, часто злоречивый и почти всегда кокетливый. Он умело воспроизводил эти грациозные оттенки салонной пустоты в своих рассказах, и тон обличений «безжалостного света» (он любил принимать обличительный тон, считая его прямой обязанностью писателя) звучал не столько разочарованием, сколько надеждой. Бестужев не гнал своих читателей от светских гостиных: он манил их туда, как бы желая вместе с ними ввести право свежей, молодой силы в этот блистательный мир немощи и увядания. Презирать свет и ненавидеть его — не одно и то же, и люди, которые, по-видимому, существовали только для света, вызывали в Бестужеве не гнев, а насмешливое сочувствие.
Александр Александрович жил двойственной жизнью: одна — для себя и друзей, для Рылеева, для литературы, другая — для всех остальных. Это было очень удобно с точки зрения внутренней свободы — связь между обеими жизнями могла произвольно нарушаться и восстанавливаться. Строго говоря, была еще и третья жизнь — в отношениях с женщинами. Ранние связи породили и укрепили в Бестужеве взгляд на женщину как на источник прекрасных, хотя и не всегда возвышенных наслаждений. Иногда он замечал, что такой взгляд оскорбляет женщин. Но они никогда не оскорбляли его за такое отношение к себе. На войне как на войне. А то, что называется любовью, — не больше, чем перемирие между- двумя вечно воюющими сторонами. Такой взгляд был очень удобен, так как избавлял жизнь от излишней сложности.
Этот самый взгляд привел его в семейство отставного капитана 1-го ранга фон Дезина. Капитан был из тех балтийских немцев, которые презирают Россию и служат не ей, а ее императору корректно, но без всякого воодушевления. При угрюмом своем характере говорил он мало и редко. Однако, получив не тот орден, который ему хотелось получить, он тотчас сказал своим хрипловатым голосом, что ему понятно, отчего происходят в государствах революции, и вышел в отставку. Уйдя со службы и женившись, фон Дезин занимался только тем, что ездил по гостям, жаловался на здоровье и гигантски много ел. Его жена была подругой одной из младших сестер Бестужева по Смольному институту. Он видел ее еще девочкой, но это было давно. Теперь же, встретив ее на танцевальном вечере у Акуловых, без труда разглядел, что она очень красива, с черными бровями, далеко заходившими на виски, и с глазами, которые блестели огнем самого откровенного легкомыслия. Ее чувственный рот легко складывался в гримасу насмешливого пренебрежения и как будто вздрагивал от избытка этого чувства. Тонкий нос со строгой горбинкой придавал ее веселому лицу неожиданное выражение пуританской деловитой самоуверенности. Она хорошо танцевала и не дышала между двумя вальсами, как лошадь после тяжелого бега. Она рассказывала Бестужеву, что вышла замуж за фон Дезина, чтобы отделаться от преследований какого-то влюбленного в нее дурака. В маленькой книжечке — переплет из слоновой кости — были записаны все кадрили и вальсы, которые госпожа фон Дезин обещала на две недели вперед своим поклонникам. Скоро в книжечке на два месяца вперед был расписан… один Бестужев. Она показала книжечку и объяснила:
— Это потому, что я люблю вас…
Новая связь отнимала много времени, госпожа фон Дезин была гораздо требовательнее скромной Ленхен. Из старых знакомых, если не считать Булгарина, Бестужев часто бывал только у Греча, на его четвергах. Это были отличные вечера с певцами, музыкантами, фокусниками Бос. ко и Мольдуано, актрисами Михайловского театра Виргинией Бурдье, Аллан, Бра. Греч богател и хотел жить в свое удовольствие. Друзья и недруги отдавали ему справедливость: он умел это делать. Почти весь литературный Петербург толкался на четвергах Греча, где главнейшей темой споров и бесед по-прежнему оставалась литература. Бестужев ценил эти четверги не за их занимательность, а за гимнастику ума, которой непрерывно занимался хозяин и в которую ловко вовлекал своих гостей. У Греча он познакомился с инженерным капитаном — сутуловатым, в очках, огромная голова его несколько походила на лошадиную. Его звали Гаврилой Степановичем
— Это князь N? — спрашивал он. — Ах, какое благородное, истинно княжеское лицо!
А князь N выглядел нарумяненной кривобокой старухой с остекленевшими, как у покойника, бессмысленными глазами.
Рылеев писал поэму о Войнаровском. Ему хотелось из Мазепы и его племянника сделать борцов за свободу родины. Помогая Рылееву в его исторических поисках, Бестужев увлекся романтической биографией Войнаровского и предложил Конраду написать прозой очерк этой запутанной и изломанной жизни. Но ни Рылеев, ни Бестужев не знали Якутска— природы, людей и быта этой дальней части Сибири, где Войнаровский кончил жизнь. Батенков посоветовал разыскать барона Владимира Ивановича Штейнгеля, много ездившего по Сибири и жившего прежде в Якутске. Подполковник в отставке, Штейнгель по каким-то странным причинам был преследуем личной неприязнью императора, который не давал ему службы. Штейнгель бедствовал в Москве, занимаясь подрядами от купцов, и изредка выпускал в свет исторические брошюрки под псевдонимом Камнесвятова [25] . Рылеев собирался ехать в Москву, к Штейнгелю. Его останавливала только беременность жены Натальи Михайловны, и он откладывал поездку до родов, которые ожидались в сентябре.
25
Steinheil (нем.) — святой камень.
Возвращаясь с дежурства, Бестужев заехал к Рылеевым. У них был гость — пожилой человек в очках, с одутловатым бледным лицом. Наталья Михайловна хлопотала, из кухни доносился запах чего-то вкусного, человек Рылеева, Яков, накрывал на стол. Хозяин записывал: гость рассказывал о Сибири. Бестужев догадался — Штейнгель. Действительно, это был он.
Бестужев спрашивал себя: «Могу ли все бросить— герцога, и гвардию, и всякую службу, — одной литературой жить, работая для отечества верным словом любящего сына?» И чувствовал, что не в силах. Он с тоской видел истерзанную, исковерканную, исполосованную родину и ощущал глубочайшую боль от сознания, что какая-то живая жила связывает его с ее угнетателями и не дает ему выйти на простор.
Иван Пущин, лицейский товарищ Пушкина, вышел в отставку из гвардейской конной артиллерии. Он подал рапорт на следующий день после того, как великий князь Михаил на дворцовом выходе резко заметил ему, что темляк на его сабле завязан не по форме. Отставка была принята.
Желая показать, что в службе государству и народу нет обязанности, которая могла бы считаться унизительной, Пущин собрался идти в квартальные надзиратели. В старинном мрачном доме его деда адмирала на Мойке разыгрывалась трагедия. Сестры Пущина стояли на коленях перед братом и умоляли не позорить род. Он сдался и поступил сверхштатным членом в петербургскую уголовную палату.
Однажды, когда Пущин, Бестужев, Батенков, Булгарин и еще несколько человек сидели у Рылеева, вдруг вошел Греч, длинный и торжественный, и, подняв палец с золотым кольцом, сказал громко:
— Господа! Риэго повешен. Для его уничижения… — И он произнес несколько остро-похабных слов.
Булгарин захохотал — он любил непристойную шутку. Рылеев побледнел: Риэго повешен! Бестужев вскочил с дивана. Батенков поправил очки похолодевшею рукой и сказал:
— Допустим, что до Испании нам нет никакого дела, но Риэго имел полное право действовать по крайнему разумению против безумного и неблагодарного своего короля.
— Как, говорите вы, до Испании нам нет дела!..
Закипел спор. Гейзером забили горячие восторженные слова. Казнь человека, уничтожившего пытки и инквизицию, вырвавшего из тюрем тех, кто провозгласил конституцию и сбросил с головы отечества тяжкое иго наполеонова владычества, гулко отозвалась в умах русских либералистов. Имя мученика, героя, народного друга заставляло дрожать сердца, взволнованные сочувствием и гневом. Бестужев страстно завидовал Риэго, готов был целовать петлю, в которой задохся великий человек, обнимать осла, который вез его на казнь в позорной телеге. Вот смерть, открывающая миру вечно жизненную истину: нет и не может быть договора между народами и царями!