Бесы пустыни
Шрифт:
— Слыхали новость? Шакалье племя перехватило подати!
Детские голоса отдалились, осталось только жужжание мух. Пламя пригасло, но угли продолжали потрескивать в глубине темной кучи.
Никто не ответил на его слова. И вождь продолжал:
— Они напали на караван у отрогов Мурзука, его охраняли наши люди. Они убили троих и захватили товары.
Все смолкло. Тишина Сахары становилась тем более величественной, чем дольше длилось внимание к ней. Мудрецы, перевалившие за восемьдесят, собирались обычно только ради медитации, проводили целые дни, внимая пустыне. Обычно забирались на вершину холма, чтобы лицезреть бескрайние дали. Отгоняли мух и продолжали хранить священное молчание, величественность которого боялись нарушить хоть словом. То была тишина одиночества, тишина пустоты — утраты Вау. Так объясняли ее прорицатели.
Вождь тем временем продолжал:
— Я не тот, кто объявляет решения о войне и перемирии, но мой долг в том, чтобы представить дело на суд наших мудрых старейшин.
Он помолчал, потом принялся вдруг объяснять:
— Это все не мешает мне высказать о племени шакалов свое мнение, которое я унаследовал от ваших предков. Вы же согласились, что прекращение военных действий против этих зверей — только потеря времени. Вдобавок
Опять воцарилось молчание. Тяжелое, напряженное молчание — это была не просто тишина. Вечная пустота и длительное молчание — вот что придает тишине Сахары особую глубину и святость. Именно в эти покровы величия наряжается все, что прорицатели приписывают Неведомому, они говорят: это исходит от Вау.
Тишина Сахары чутка и пуглива, тонка как лепестки испанского дрока, ее в силах нарушить пчела и ранить укус москита. Эта тишина так невинна и девственна, что ее задевает даже протест в душе мудреца, ее убивает суровость, таящаяся в груди гордого всадника-туарега, она теряет невинность безо всякого вмешательства слова. И вот — молчание перестало быть просто молчанием, оно стыдливо прислушивалось к той скрытой речи, что звучала тревогою в душах. Даже старики, что избрали молчание своим обыденным языком на ежедневных встречах, утратили связь с ним в это мгновенье, ожидая его распада. Они обменивались воровскими взглядами в кругу этой тишины — натянутой и фальшивой. Никто не ожидал, что здесь вмешается старик Беккай. Он и сам не ожидал, что сделает это. Тем более, что ушел некоторое время назад, погрузился в свои стариковские думы. Такая старость довольствуется поклонением девственной тишине, свободой дыхания, лицезрением голубого неба и простора вокруг, куда ни кинешь взгляд, и… Чего еще желать от жизни старику-бедуину?
А он желает, он хочет другого. Чего-то, что сравнится с этой святой тишиной. Избавления от боли в костях, застарелого ревматизма желает он долгими зимними ночами. Но в его боли таится то смутное чувство, что заставляет его зачитать-таки свое обвинительное заключение. Что его понуждает — честь? Высокомерие укутанных в свои маски рыцарей? Может, совесть? Может быть, это — долг? Его побудителем было нечто большее сильное, чем все эти принципы. Это — древняя, врожденная, неодолимая, величественная тяга, заставлявшая первобытных жителей Сахары задирать головы кверху, к вершинам гор, взвиваться по уступам скал ко сводам пещер, чтобы излить свои думы, нарисовать и вырубить наскальные заветы грядущим поколениям. Священная гонка увековечить свое естество, сохранить потомство, продолжить движение к вечности. Звериное желание оставить след! Прыжок старика Беккая был попыткой вбить гвоздь в гроб исчезновения…
Он вспрыгнул, опираясь на свой отполированный, загнутый крючком посох из древа лотоса. Худой и тщедушный, роста среднего, с угловатыми конечностями и изможденным лицом с выпирающими в стороны скулами. Весь облик его казался заостренным, но во взгляде царило глубокое спокойствие. Спокойствие усталого вожака, отчаявшегося заполучить желанный Вау и препоручившего данную высокую миссию своему преемнику — вожаку из команды тех, кого пленяют объятья неведомых женщин, возлюбить которых никому так и не удалось, и всякая битва которых за обладание Вау была проиграна, так и не начавшись…
Спокойствие во взгляде завораживало — оно притягивало к нему людей. Выходило так, что он оказывался способен исполнять обязанности вождя, сам не зная почему — да и люди тоже не могли бы объяснить этого, но вождя в нем признавали.
Беккай опирался на свой блестевший посох, наклонившись вперед и вцепившись в его изогнутую верхушку обеими руками. Он заговорил наконец:
— Ты собрал сие благородное собрание, наш дорогой шейх, чтобы мы бились с шакальим племенем? Ты что, ослеп до такой степени, что думаешь, будто вероломство шакальих отпрысков и захват ими оброка есть то единственное горестное событие в Азреге, что достойно тревоги и требует вмешательства совета старейших? В былые времена я часто задавался вопросом, продолжаешь ли ты владеть в полную меру своей умственной силою, и, бывало, убеждался порой, что слепец ты! Да позволит мне благородное собрание сей суровый приговор, но я бы никак на него не осмелился, наш почтенный шейх, если б не глубокое мое убеждение, что страшная угроза поселилась на нашей равнине в последние годы. Видно, слепота — тот недуг, что не кажется важным по соседству с иным мнением, что закралось мне в душу и сообщил я о нем шейху Бахи в свое время…
Оратор повернулся налево и шейх Бахи закивал в согласии головой, подтверждая сказанное.
— Я тогда сказал ему, — продолжал старик Беккай, — что люди Аира — самый искусный народ в занятиях колдовством! Они — те, что внедрили сию страшную заразу в Сахаре, прикрываясь одеяниями прорицателей и ложных факихов-толкователей. Убедился я, что они губительней джиннов в сем мерзком ремесле, после того, что сотворили они с тобой и с несчастной нашей равниной. Да разве в состоянии поверить трезвомыслящий человек, что происшедшее вообще может случиться без печати явного колдовства по всей округе? Что, разве может осесть чужестранец в племени, не покушаясь на большее, чем клочок земли размером с одну буйволиную шкуру, а потом вдруг завладеть тремя четвертями просторной равнины да построить свой фальшивый Вау? Оттеснить нас подальше от Соска Земли — горы любимой, да заглотнуть все пространство — и вот, на тебе, строит свои шайтановы стены с явным намерением проглотить колодец — единственный наш источник?! Да найдется ли человек нормальный, кто сомневаться будет, что сей шайтан не думает завладеть нашим племенем уже сегодня, а на завтра — и всем Азгером? Даже дети наши несмышленые в намерениях его не сомневаются! Признаюсь перед вами, только забота о племени сподвигла меня на поиски волшебника странствующего либо умудренного факиха из числа тех, что сопровождают купеческие караваны, дабы сокрушить сии козни. Полагаю я, что насмехаться вы надо мною теперь
Он бросил пристальный взгляд вокруг и выпрямил спину, откинувшись немного назад. Его худая чалма коснулась полотнища палатки, прошитого шерстяными нитками грязно-белого цвета. Он притянул кривой посох к своей тощей фигуре и бросил его на квадратные узоры ковра, а затем опустился на него ягодицами. Мужские чалмы зашевелились, бодая друг друга, шепот пробежал по собранию. В уголках под навесом раздались восклицания и послышались первые комментарии к услышанному. Вождь племени вспорол песок своим указательным пальцем, во взгляде его появилась бледная усмешка.
Беккай заговорил вновь:
— Мы — поколение, которое не бежит пожинать добычу или захватывать пленников в геройских походах. Мы расстались с надеждой обрести счастье в объятьях красавиц. Мы давно отчаялись набрести на желанный Вау — а это ведь самая жестокая участь для любого сахарца. Мы не нашли его в нашей Сахаре и не сумели отыскать его в наших сердцах. Есть смысл в нашей жизни? Все наше достоинство протаранила десница времени, а наше тщеславие с возрастом прахом пошло. Однако, это не значит, что мы уж совсем дух испустили и обеими ногами в могилах стоим. Мы, несмотря ни на что, рады жизни, рады Сахаре, как бы ни были тяжелы испытания. С наслаждением воздух вдыхаем, пьем воду, вкушаем чай и смиренно внимаем тишине и покою. Мы ощущаем прелесть лицезреть небо и великий простор страны. Ладно, ладно — прошу не насмехаться надо мною наших бойких молодцев, что еще слепы и не видят в Сахаре самую желанную женщину, махрийку, газель… Я ведь что хотел сказать: что мы уступили вам дорогу во всем взамен того, чтобы вдыхать чистый воздух, свободный от пыли южного ветра, чтобы воду пить, незамутненную караванами чужестранцев, не вычерпнутую до грязи бадьями алчных, чтобы вбирать взглядом тот простор, которого не скроют никакие дьявольские стены! А тишина… Тишину разрушили кузнецы, что чеканят металл злосчастья в затаенных коридорах. И… — Он перевел дух и опустил на глаза верхний край лисама и продолжал, чтобы заглушить возникшие было голоса любителей сторонних комментариев на племенных собраниях:
— И вот! Еще одно! Очень важное. Мы, немощные, — та часть племени, что очень хочет привлечь внимание всех вас к одному завету. Завет этот обращен к каждому, кто способен хоть как-то держать оружие в руках. Это — последний завет наш, на который могу я решиться в надежде, что все наши долгожители меня в нем открыто поддержат. Прежде чем объявить его вам, прошу вас ответить мне на один вопрос: чем увенчает сахарец жизнь свою кочевника и страдальца, если не закончится она обретением желанного Вау? Тот, что не оставит следа, носящего имя его, семени, которое не предохранит потомство от угасания и исчезновения? Очень немногим улыбнулись небеса и раскрыли свои врата, чтобы вошли они в Вау, оказались в состоянии пожертвовать плодом, отказаться от потомства, что носило бы их имя после смерти. Таких — меньшинство, но нужда их в сохранении корней превыше всех иных потребностей в жизни. И вот в нашем племени не было и нет ни одного мужчины живого, кто удостоился лицезреть Вау, а потому и не странно вовсе, что цель всех нас — а это должна быть всеобщая цель! — состоит в том, чтобы пожертвовать всем на свете ради наших несчастных детей. Цель эта не будет достигнута, если не остановим врага, приставившего лезвие к самой шейной вене. Вот он, завет!