Бесы пустыни
Шрифт:
Эту философию он проповедовал с первых же дней своего прибытия и сконцентрировался на любви божественной, как единственном средстве к избавлению. Ему оказалось несложно убедить простой народ, вовсе не прибегая при этом к какой бы то ни было искусной маскировке. Просто потому, что любовь есть краеугольный камень учений всех суфийских сект, когда-либо наводнявших Сахару. Легким для него также было утихомиривать все духовные споры и душевные расстройства, которыми извечно страдали жители Сахары на почве любви и влюбленности — вроде тоски по Вау, длительного поста, ситуаций изгнания и отшельничества, состояния экстаза, исходящего из любви к искусному пению, возбуждения от душевного расстройства, да просто из склонности к медитации и внимания покою бескрайней пустыни.
Именно отсюда повел он свою войну — введя новшества с молитвами и хвалебными песнями пророку. Он воспрепятствовал утолению жажды безумного одержимого к пению о земной любовной страсти и заменил такие песни гимнами любви небесной. Он выступил против лечения психики ритмичной поэзией и пляской, обозвав этот метод осквернением, исходящим от шайтанов и магов черных
Только отступление его в те годы вовсе не было поражением. И никто не знает, что это отступление было горше самых жестоких поражений. Почему? Потому что он видел — предательство не было предательством шейха братства, но предательством тех людей, которых он любил и ради которых пожертвовал своим изгнанием в пустыню Северной Хамады и своим стремлением познать истину и основы веры. Конечно, прошло время, прежде чем он понял, что люди всего лишь стадо отчаявшихся овец, бредущих за пастырем, а он увлекает их за собой пучком травы, а они не дают себе труда озаботиться вопросом о чистоте намерений пастыря и не понимают, что он ведет их наверняка к богатым фуражом пастбищам, поскольку приманивает их всех этим пучком травы… Пастух, ведущий стадо и прибегающий к такой уловке, обычно ведет овец на заклание. Но, гляди ты, какая разница — бедным овечкам ничего не понять, пока не увидят сверкающего ножа. И вот, шейх братства аль-Кадирийя выступил в роли такого пастыря, может, и не поняв этого сам. Потому что его нельзя было обвинить в злом умысле, раз порочность пряталась именно в шатре, где обитал шейх, и искушение этой мыслью не покидало его никогда в долгие часы уединения в вечерних сумерках, нашептывая о себе. Но эта глупая беспечность, эта порочность, якобы посеянная в «место», была, пожалуй, похуже всего в этом деле. Его боязнь призрака, этого монстра, гуля порока, ложно приписанного дому вождя, именно она вынудила его искать прибежища в хватании посоха за середину, думая, что только разум в состоянии справиться с подлой природой существа власти.
7
Изгнание — вот чего он не простил шейху братства аль-Кадирийя. Несмотря на то, что ушел он добровольно, та чрезвычайная ситуация, которую создал шейх в их племени, понуждала его отступить, но не для сохранения чести, как пытались злословить сплетники, а с тем, чтобы предоставить людям их полное право сделать собственный выбор, несмотря на протесты знати, которые имели место, но также и с тем, чтобы ему удалось уйти ото всего в самую глубь уединении далекую Хамаду, наслаждаться тишиной, одиночеством и покоем. Самое странное в этом, что он не подумал пересечь всю Хамаду до самых гор, осуществив, таким образом, свою давнюю мечту, вернувшись к поискам истины ради обретения богословских знаний. Возможно, так произошло потому, что кормило власти выкопало в его душе яму и стерло всякие следы юношеской строптивости, которой отличается взрослеющий сахарец.
Конечно, гора сдвинулась, цепи разрушились, но все-таки может ли наслаждаться свободой в полной мере человек, который сам сбросил оковы, но продолжает лицезреть, как они опутывают шеи других? И не просто других людей, а его родного, кровного племени?
Он долго думал над этой загадкой судьбы, когда выехал со становища в сопровождении одного из вассалов и троих рабов. Когда Бубу[163], его приятель из племени вассалов, предложил ему воспользоваться случаем и собрать воедино его верблюдов, рассеянных по различных участкам, он подумал, что им надо двигаться через Данбабу, чтобы обследовать стадо верблюдов, которое, по словам некоторых путников, там находилось. У шейха тут же мелькнула мысль об ответственности, об имуществе и связанными с этим тяготами и заботами. Внутренний голос говорил ему, что путы эти — дьявольские по природе своей, им нравится подступать незаметно, в путах верблюжьих, залезать этак подмышку, вставать вдруг колом, и по мере собирания и умножения добра, кол этот становился все крепче, залезал в землю глубже и сильнее привязывал к себе. Это смутное чувство приняло роль джинна мудрого Соломона и мгновенно нарисовало ему откровение: сделает он заезд в эту Данбабу, пересечет ее и уткнется в пески, потому что верблюды, которых там видели месяц назад, будут красоваться уже в совсем другом месте, на месяц пути оттуда, и никакой, даже опытный путник не сможет определить направление, куда отправится животное, пусть он и будет знатоком всех повадок звериных. Ну, поедет он на запад или
Однако странствие это не оканчивалось с завершением сбора случайно найденных верблюдов стада. Наткнешься — начинай проверку и учет, подсчет голов, заболевших чесоткой. Потом — иди ищи бальзам и знахарей, сведущих в лечении животных, а там и еще одна, новая забота начнется. Промышлять прочие головы, на траву для которых поскупились открытые пастбища. Надо будет непременно спускаться в ближайший из оазисов. Идти в Гадамес или Адрар, чтобы произвести обмен части верблюдов на тюки сушеной люцерны или мешки соломы, чтобы спасти от неизбежной гибели самых любимых и статных животных, моля бога, чтоб смилостивился и дождь послал. Тут всего себя забудешь. С покоем простишься. Обнаружишь, что пришел в такое возбуждение, такую сумятицу — почище волнения шейха братства, надумавшего охотиться на обещанную свободу, чтобы принести ее в жертву простым людям во исполнение обета, данного самому себе. И… вот тут-то и начнется головная боль и нескончаемая мука!
Все это нашептывало ему воображение — тайный голос искушения.
…Он плотно обтянул лисамом уши, чтобы не слышать предложений Бубу и замкнулся в себе, отказавшись от всяких речей, пока они не перебрались через полосу песчаных дюн, и на горизонте не появились вершины гор, обтянутые голубоватыми чалмами.
8
Изгнание…
Прошли месяцы, и он не расставался со своим детским представлением, будто покинул становище племени по доброй воле, пока случай не раскрыл ему реальное положение дел. Несмотря на его давнюю любовь к пустыне Хамаде и тайную его убежденность (которую он скрывал даже от Хамиду), что она — первозданная земля — прародина, снискавшая милость Всевышнего, который освятил ее и уединился в ней, чтобы слепить из ее глины фигуру прародителя, — только тоска пустынника по земле пещер и скалистых стен, испещренных легендарными рисунками предков, все-таки пробудилась в нем вновь и полностью им завладела. Он сопротивлялся ей — она усиливалась, душила и давила.
Его спутникам не составляло труда понять тайну его длительного молчания, отказ принимать пищу — насущный хлеб из ячменных лепешек у ночных костров. Бубу без труда догадался об этом прежде других. Он приучился читать язык тоски по родине в туманном свечении глаз, выдающих знакомую печаль почти у каждого. Богатый жизненный опыт, знание этого типа страждущих мучеников из числа жителей кочевого племени позволяли ему угадывать эту тоску и по другим, банальным приметам, будь то переменчивость настроения, раздражительность и агрессивность, и прочие манеры, которые неожиданно проявляются в поведении пораженным этим благородным недугом.
Тоска есть пренепременное условие судьбы сахарца. Двойни принадлежность — вот что сотворило его судьбу. В тот день, когда он был оторван от своей матери-земли силой божественного небесного духа, который вдохнул жизнь в комок глины, ему уже было суждено страдать от двойной тоски по родному. Он был изгнан из небесного райского сада и отлучен от бога. Спустился на землю, однако не слился с Сахарой, не объял всей ее шири, простора, воли. Уместили в пригоршне глины, до того как ощутить второй, более крупный и милостивый, великий свой корень: Сахару. Сотворенное существо оставалось тварью, висящей меж землей и небом. Плоть стремилась вернуться к своей родине Сахаре, а дух томился от любви — мечтал освободиться от земного плена и воспарить к своей небесной основе.
Здесь сахарец попадал в тупик. Тупик противоборства между небесной своей сутью и земным обличием. Только удавалось туарегу побыть на покое несколько дней, как смутное чувство возникало в душе и нашептывало ему свернуть шатер, сложить имущество, погрузить его и отправиться в новое странствие. В долгий путь к нему, своему небесному корню, к богу. Если путешествие затягивалось, душа витала по ветру, плоть протестовала, а сердце навевало тоску по родине, по матери, по земле. Звучал зов земли, и мать настаивала в стремлении взять свое, должное, у блудного сына. Вся жизнь сахарца есть противоборство между землей и небом, между матерью и отцом. Оба они присваивают себе право владеть порознь своим общим ребенком. Мать говорит, что дала плоть, сосуд, и если б не это, не смог бы Адам появиться. Отец приводит свои доводы: якобы нечто иное, сокровенное, духовное, является истинным даром, сообщившим почве силу и вселившим каплю жизни, и если б не это — все творение осталось бы никчемным комком глины. Все мучения начались с противоборства, с этой двойственности происхождения, в котором сотворенный активного участия не принимал. Две силы тянут его в противоположные стороны, он разрывается на части, пополам, страждет и не имеет права протестовать или проклинать жестокость судьбы. Сахарец более тонко, чем все люди — сыны Адама, чувствует всю жестокость этой двойственности творения. И его перемещение, его вечное скитание есть нескончаемый путь в поисках свободы, возвращения к богу. И болезненная тоска, которую он пытается облегчить, задуть ее пламя горестными песнями «Асахиг», есть выражение его стремления к утраченной родине, стыдливая просьба о прощении у собственной матери, бросившей его, только по праву его родительницы, на просторах Сахары. Все это, если говорить смело, есть тоска по стабильности, покою. А покой — это саван, естественный порог смерти.